POP3
Шрифт:
«Опасные связи» Лакло долго оставались скандальным, безнравственным романом, были запрещены. В его письмах узнавали «подлинные» фрагменты и обвиняли в краже. Стилизация его была столь точна, и отказ от куртуазного языка в эротических сценах столь вызывающ, что роман назвали безнравственным и порнографическим.
«POP3» — первый русскоязычный эпистолярный роман, который вполне выводит традиционную переписку из привычного обихода, переведя её в плоскость авангарда. Роман не похож ни на одного из своих предшественников. Структура и стиль объединённого (хоть и разнящегося на каждой карточке) письма несёт то самое радикальное новаторство, которым когда-то был открыт реализм. С той лишь разницей, что перед нами предстаёт цветок, к которому стоит лишь присмотреться и он окажется искусственным стеклярусом, на
Общая (сводная) стилистика романа такова, что сам В. В. Набоков оказывается если не героем, то во многом суфлёром текста. Он столь часто упоминается явно (а ещё чаще неявно), что становится третьим автором, образуя melange a trois, триумвират с расплывчатой принадлежностью реплик. «„Камера Обскура“ у меня все время путается в голове со „Смехом в темноте“» — стой, кто сказал?
Стиль выступает выразителем сообщения, проводником строчек: «Вы взолновали меня туманной интригой с генералами и лейтенантами до подземных глубин воображения… Все настолько прелестно, что я могу лишь, скрепя сердце, мыслить мир полотнами Руо и только…» — пишет автор, ему отвечают: «Напившись спитого чаю (а на самом деле — малинно-лимонного-душистого, но „спитого“ лучше звучит) и выставив решительно вперед подбородок, приступаю к письму. Шорох раздается со всех сторон: коллеги чешутся, шебуршат бумажками, кушают пышки с сырками, конфеты». В этих ёмких «кушают пышки с сырками, конфеты» Маргарита кристаллизует собственный стиль почти так же хорошо, как она описывает стиль Драгомощенко «Вы в моем рассказе уже преспокойненько ворошите ледяные хрустальные шары на улицах Петербурга — особой, специально смоделированной для этого железной палкой со специальным крюком И это еще только начало». Но, конечно, вдумчивому читателю слепит глаза и отражённый свет этого пассажа.
Набоков и его принципы построения текста руководят самим романом. Отождествление автора и героя здесь становится полным, это одни и те же персонажи, пишущие сами о себе самим себе. Литературная мистификация достигает небывалых масштабов, и уже не профессор Круг, обращается к автору строк, описывающих профессора Круга — теперь два автора строк, только и делают, что обращаются друг к другу с просьбой описать себя как можно подробнее: перестук омонимов у Меклиной, собственная тягучая амальгама слов Драгомощенко, его всегдашняя размеренность выуживания каждого слова, обстоятельность письма, которая чудесно сохраняется даже в таком признанном жанре скорописи, как электронные чудачества. «Нет, надо-надо заканчивать! Немыслимо, сколько времени я у Вас отнял!» восклицает писатель. Лукавя?
— Понимаю… Я должна ему отдаться, — сказала Маргарита задумчиво.
На это Азазелло как-то надменно хмыкнул и ответил так:
— Любая женщина в мире, могу вас уверить, мечтала бы об этом, — рожу Азазелло перекосило смешком, — но я разочарую вас, этого не будет.
Маргарита глянула в зеркало и уронила коробочку прямо на стекло часов, от чего оно покрылось трещинами. Маргарита закрыла глаза, потом глянула еще раз и бурно расхохоталась.
Его усилия, в соединении с усилиями разъяренной Маргариты, дали большие результаты. В доме шла паника.
— Ты знаешь, — говорила Маргарита, — как раз когда ты заснул вчера ночью, я читала про тьму, которая пришла со средиземного моря… И эти идолы, ах, золотые идолы. Они почему-то мне все время не дают покоя. Мне кажется, что сейчас будет дождь. Ты чувствуешь, как свежеет?
— Все это хорошо и мило, — отвечал мастер, куря и разбивая рукой дым, — и эти идолы, бог с ними, но что дальше получится, уж решительно непонятно!
a) А был ли мальчик?
b) А может мальчика-mo и не было?
В этом романе слишком много вещей. Всего чересчур — географии, имён, интриги, подтекста. Это барочное обилие литературного контекста, эти аккуратные номерочки над каждым посланием — ощущаешь
себя блаженным перлюстратором, отпаривающим над чайником чужие депеши и клеящим на облупившуюся стену полюбившиеся фрагменты. Его богатство дурманит. Отсылки пьянят. Стиль предлагает перечитать только что прелистнутую страницу. Этого романа так много, что кажется, будто ты его украл.Вынесенную в подзаголовок фразу цитируют столь расхоже, что начинаешь сомневаться в существовании первоисточника и приписывать её народной молве, вкупе с красотой, спасающей мир Достоевского — у Достоевского ни в одном из сочинений не находится этой фразы, также как и в его переписке — фразы нет. Но она есть. И мальчик есть — у Горького, в «Жизни Клима Самгина».
И начинаешь думать о Агате Кристе и девяти… не политнекорректных негритятах, а письмах. Тесное, замкнутое пространство, в нём разворачивается всё происходящее, напитанные ядом и надушенные одеколоном листы, несдутая пудра сухой присыпки на свежих вензелях. В воздухе витает аромат серы.
В тексте валяются обломки намёков, склеив которые, получаем вполне связное указание на искусственность, «сделанность» всего произведения. Роман начинается словами «хотя, вполне возможно, призрачность является его собственным атрибутом» сказанном по другому поводу, но учитывая концентрацию обиняков и недомолвок, вполне симптоматично открытие всей переписки «призрачностью», иллюзорностью.
Догадка о сделанности текста легко проходит и далее, когда Аркадий Драгомощенко словно бы мимоходом роняет: «Но в хорошей литературе смерть никогда не являлась подлинным концом произведения. Начало — куда ни шло». И если мы обратим страницы вспять, то придём ровно к помянутой призрачности, теням и сомнительным письмам, к слову сказать, упомянутым в тексте ровно восемьдесят раз.
Оба автора словно и сами сомневаются — да полно, письма ли это? Переписка ли? Вот, карточки веером на стол — читаем, сличаем замысел: «Иногда, <…>, я принимаюсь раздумывать над Вашим предложением касательно великого американского романа… <…> с чего бы эдакого нам начать? <…> С любовной интриги английских пациентов или же найденных в шкапу писем Гертруды Штайн <…> выбор едва ли возможен, — хочется всего сразу». И, похоже, что мы имеем счастливую возможность наблюдать «всё сразу». Когда преподносится жизнь, полная чудес и совпадений, когда искомый дом стоит напротив места покупки предшествующей машины, и дом оказывается до краёв наполненным всякой всячиной, лестницами в никуда, нарисованными окнами и фонограммами голосов, дом, архитектурно повторяющий строение самого романа, где манящее и дразнящее великолепие оборачивается кирпичной незагрунтованной стеной, оборванным концом цитаты.
Письма (письма ли? Не весь ли роман инспирирован реальными событиями и переложен в эпистолярий хохочущими авторами недели за три-четыре (выдвигаю эту нелепую гипотезу — смею выдвинуть — лишь заскобочно, тишком, и то удвоив защитный барьер)) наползают друг на друга, стена не вмещает более обрывков, остаются незавешанными только самые понравившиеся куски. «Словом, речь идет о заурядном, но от этого не менее притягательном коллаже».
Если же перед нами и впрямь озорная шутка двух Видных, то шутка определённо удалась. Приходит на память генисовайлевский текст:
«Это былое веселье: с ананасом золотым, страстью нежной, толпою нимф, щетками тридцати родов, кавалергарда шпорами, ножкой Терпсихоры, огнем нежданных эпиграмм. Это та жизнь, которая должна быть, но нету».
И подытожит расследование сам автор, впрочем, в сомнении достоверности переписки, следом приходит ещё одно, поэтому назовём его здесь просто — автор:
Нужно иногда даже и меньше знать. Иногда нужно забредать в области, где не существует никаких ответов.
P. S. «нужно тебе и мне добавить по три письма абсолютного вранья — и тонко вставить куда нужно».