Поправка Джексона (сборник)
Шрифт:
Ее всегда поражает глубина моего невежества.
— Откуда ты это знаешь?
— Это в средней школе проходят.
— У нас этому в школе не учили! — восклицаю я несколько патетически. Я всегда впадаю в пафос, когда пытаюсь объяснить ей про свое прошлое. — У нас за генетику сажали! У нас за кибернетику расстреливали!
— У вас за все расстреливали, я в этом не виновата. Ты вечно мелодраму разводишь и ужасы рассказываешь, — говорит она. — Можно подумать, что тебя саму расстреляли. Ты могла бы мне отрезать еще торта?
— Что ты знаешь про ужасы! Ты Оруэлла, например, читала?
— Оруэлла в школе проходят!
Что означает — не читала.
Не стану же я ей рассказывать,
Я приношу ей кусок торта, но я на нее злюсь. Почему она меня не слушает? Почему она меня учит? Это яйца курицу учат. Роковые яйца. Это я высидела какого-то динозавра будущего, как у Булгакова или у Спилберга. Классового врага высидела, слишком уж она все-таки чистоган любит. Все время она какие-то проекты и бизнесы придумывает, какие-то миллионы ей светят, какие-то, мягко выражаясь, рога и копыта. Просто Остап Бендер в юбке. Хотя в юбке — это я для красного словца.
— Знаешь, — говорю я, — у нас в школе дети из бедных семей одевались совершенно как ты. Вот была такая Тамарка из барака, так она тоже под школьной формой огромные сатиновые шаровары носила.
Она ничего не отвечает, вертит в руках фаллос и глядит на меня тяжелым взглядом. Мне бы лучше помолчать. Мы опять поссоримся.
— И спрячь этот чертов член! Разобьется, а мне его потом пылесосить!
У нас с ней об этом недолгом и уже давно прошедшем периоде, о восемнадцати годах, которые мы прожили вместе, совершенно разные воспоминания. Мне кажется, что я много совершила ужасных ошибок, но главное, чего она мне не может простить, — это что у нее никогда не было кошки. У нее и отца никогда не было, но этим она мало отличалась от своих одноклассников. Даже в моей школе, сразу после войны с фашизмом, и то у некоторых были отцы. Во всяком случае, тех, у которых отцы погибли где-нибудь под Сталинградом и Курском, учителя выделяли: называли безотцовщиной и объясняли, что из них ничего хорошего не выйдет.
А тут, после феминизма, после книг Бетти Фридан и Симоны де Бовуар, практически никаких отцов не осталось. Бетти и Симона в своих книгах объяснили, как в прошлом женщин угнетали и эксплуатировали и как в будущем женщины будут искать себя — и не мыть посуду, а ходить на работу. Это все частично произошло, но не совсем так, как предполагалось. Женщины действительно ходят на работу. Предполагалось, что мужчины будут стоять на подхвате и начнут на равных мыть посуду. Но посуду мыть никому не хочется, и мужчины в беспрецедентных количествах дали деру. Так что если у женщины есть дети, то между работой и посудой искать себя ей теперь совершенно некогда.
Но на кошке я провела черту. Я их ненавижу, особенно местных. Они в рекламе снимаются, морды у них наглые, а размер — не кошки, а кашалоты какие-то, живут по двадцать пять лет. И эта несбывшаяся кошка всплывает всякий раз, когда мы ссоримся.
Она смотрит телевизор. Уже не «Одиссею», которой много не выдержишь, а самую популярную программу «Друзья».
Брэдбери в «Фаренгейте» предугадал: там жена героя обожает некую программу «Друзья» и у нее всегда в ушах наушники. Она слушает такое маленькое радио. Брэдбери это радио придумал, а потом они появились, назывались транзисторы, а теперь их уже нет, только в антикварных лавках. Как и персонаж Брэдбери, дочка моя звонит знакомым и обсуждает, что с «Друзьями» произошло.
Но у Брэдбери книжки жгут. Олдос Хаксли тоже считал, что в Прекрасном Новом Мире
книг не будет. Это сейчас даже смешно представить — чтоб государство стало бороться с книгопечатанием. Книг полно — и про бизнес, и про кухню, и про астрологию целые отделы, и про как улучшить мышцы живота, и как найти настоящую любовь за десять дней. Брэдбери и Хаксли очень переоценивали силу печатного слова. Это мы когда-то, в старые времена, длинные тексты наизусть выучивали, как у Брэдбери в «Фаренгейте», или переписывали от руки; это уже кончилось.Но еще у Брэдбери эта женщина глотает таблетки. И у Хаксли употребляют сому, которая делает всех счастливыми. И в «Аэлите» под стеклянными крышами, под железными арками в каменном горшке дымится хавра.
И много лет моей жизни ушло на подозрения по поводу таблеток, на ночные размышления о возможном употреблении сомы, на поиски хавры в ящиках комодов…
Ну, не будем об этом на ночь глядя. Интересно, что она и ее ровесники никогда не интересовались освоением космоса. Они не мечтают об открытиях науки и изобретениях будущего — они и уже изобретенное едва успевают закупать. Это я не обзаводилась разными приспособлениями, которые позднее выходили из моды и объявлялись совершенно бесполезными; мимо меня целые периоды прогресса проехали. А она должна обязательно все это иметь.
Когда она приходит, вокруг нее всегда образовывается целая паутина проводов и кабелей, и все пищит, мигает и тикает. И во всех этих приспособлениях есть часы и часики, через которые, мне кажется, время гораздо быстрее утекает. И в телефоне, и в печке, и в телевизоре, и в кофеварке — как-то неуютно, что повсюду часы. Как дырки в вечность.
Я когда-то читала, тоже у Олдоса Хаксли, про некий утопический остров, где порхали райские птички-попугаи и напоминали населению: здесь и сейчас! Здесь и сейчас! Здесь и сейчас!
Читала я это, сидя в коридоре своей искусствоведческой редакции, — помню, на продавленном и вонючем, александровской эпохи, работы крепостных мастеров диване, который наши эстеты спасли на помойке, — и пыталась вчувствоваться в философию мудрых попугаев. Но, там и тогда, там и тогда — мне вовсе не хотелось быть. Именно что на преходящесть момента и была одна надежда.
Вот что мне надо сделать до конца тысячелетия. Мне надо ей объяснить, что я на самом деле думаю. Что в прошлом я все беспокоилась о будущем и надеялась на него, а в будущем буду вспоминать и сожалеть о прошлом, а настоящего так и не было, как я ни старалась его ущучить. Не было ничего настоящего, чтоб здесь и сейчас. Я хочу ее предупредить, поделиться про жизнь.
Мне надо ее предупредить.
Она телевизор смотрит. И по телефону разговаривает.
Я открываю рот, и вот что я говорю:
— Почему ты совершенно не беспокоишься о своем будущем? Ты думаешь когда-нибудь про завтрашний день?
Она вынимает втулки из ушей. Она еще и музыку слушала. Пытается припомнить, кто я такая.
— Почему я должна сейчас думать про завтрашний день? — спрашивает дитя Нового Света, выслушав мой бред с брезгливым недоумением. — Завтра и подумаю.
— Разве ты не помнишь, к чему эта безответственность приводила в прошлом?
— Прошлое кончилось, — терпеливо растолковывает она и уже начинает поворачиваться обратно к экрану, — бесполезно размусоливать то, что раньше было. В настоящий момент я тут пытаюсь говорить по телефону. Торт остался?
Она говорит, что прошлое кончилось, с уверенностью дрессированного попугая. И это все? Устами младенца? И их будет Царствие Небесное? Нет, это какой-то упрощенный вариант; Хаксли не о том.
Вот что мне надо ей объяснить, пока не поздно. Мне надо ей сказать, что в многой мудрости — много печали.