Попс
Шрифт:
— Какой этаж?
— Последний, шестой.
Я вынимаю из кармана мобильник, ищу в «контактах» номер мамы, набираю.
Открываю глаза. Я и Валя лежим на узкой кровати. Комната тоже узкая, потолок — высокий. Валя еще спит. Я вылезаю из-под одеяла, сажусь, поднимаю с пола трусы, надеваю. В комнате холодно. Я влезаю в штанины джинсов, застегиваю ширинку, подхожу к окну.
День серый, пасмурный. С крыши капает. От остановки отъезжает трамвай.
Голова болит — вчера выпили много водки. Потом, когда трахались
В квартире, за закрытой дверью комнаты, скрипит дверь. Слышны шаги, снова скрипит дверь.
— Это дедушка, — говорит Валя. — Она открыла глаза и смотрит на меня. — Мы втроем здесь живем: он, мама и я. Три поколения. Мама уже ушла на работу.
— И ты всю жизнь живешь в этой квартире?
— Практически да. Правда, я уезжала на год. В Германии жила, с одним немцем. Он здесь альтернативную службу проходил. Анархист по жизни — типичный западный анархист. Хорошо быть анархистом на всем готовом. Ну и я с ним жила…
— Замужем?
— Нет. А неплохо было бы. Получала бы сейчас алименты… — Валя хмыкает.
— У тебя что, ребенок?
— Нет, ребенка нет, слава богу. Там, в Германии, как во всех жирных странах, алименты платят независимо от того, дети есть или нет. Но я особенно не стремилась за него замуж. И он, похоже, тоже не горел желанием жениться. Чтобы анархист — и женат? Но сделал мне визу, тусовались мы с ним, жили по сквотам, ездили по Европе — Берлин, Амстердам, Копенгаген, Милан. Потом надоело мне все, и я вернулась.
— Не понравилось?
— Можно сказать и так. Не люблю я Европу. Она буржуазная вся насквозь. Даже панки — и те буржуазные, потому что для них — это поза… Ладно, ты, наверно, в туалет хочешь? Пошли, покажу.
Валя вылезает из-под одеяла. У нее белое, бледное тело. От холода кожа покрывается пупырышками. Она набрасывает халат. Я надеваю рубашку.
— На дедушку не обращай внимания. Он в маразме уже, так что не слушай его и не отвечай, если будет что спрашивать. Или отвечай, что попало. Ему все равно. Нет, раньше он был что надо, настоящий левый…
— Что значит — левый?
— Ну, коммунист. Кто еще может быть левый? А правые — это буржуи, разве нет? Всякий Союз правых сил, Хакамада облезлая…
Валя открывает дверь комнаты, выходит. Я иду за ней. В конце длинного коридора — кухня, с другой его стороны — входная дверь и еще две двери. Валя идет в сторону кухни. Дед в расстегнутой выцветшей пижаме — видны седые волосы на груди — сидит за кухонным столом и мешает ложечкой чай в большой чашке.
Валя говорит:
— Вот здесь.
Она включает свет, я захожу в туалет. Она говорит:
— Доброе утро, дедушка.
— Доброе утро, — отвечает он. Его голос дрожит, слова еле разобрать.
Пьем с Валей чай на кухне. Дед убрался в свою комнату. К чаю — один только черствый батон.
— С одной стороны, у нас сейчас трудные времена, — говорит Валя. — А с другой стороны, аскетизм — это тоже неплохо. — Она улыбается. — Дедушкина пенсия вся уходит на лекарства, маме
в библиотеке платят копейки, а я пока не работаю…— А чем ты занимаешься?
— Ничем. Работала в магазине, но меня оттуда выгнали…
— За что?
— Потом расскажу, сейчас неохота. А до этого я училась. В МГУ, на историческом. Вылетела в летнюю сессию. Что-то отовсюду меня выгоняют. Плохая примета.
— Закройте окно, хорошо? — говорит Валя.
Мы репетируем в «каморке». Валя сидит на усилителях с бутылкой пива.
— Не надо, пожалуйста, — подает голос Леха. — Я тут в углу вообще спарюсь.
— Не спаришься, — говорю я.
— Коллеги, проявите жалость…
— Ну, если девушка просит… — говорит Курт.
— Вот, все вы против меня сегодня…
— Ладно, поехали. На три счета…
Леха вступает, потом я и Курт — и сразу «разъезжаемся».
— Стоп, стоп, стоп! — кричу я в микрофон. — Леха, куда ты так гонишь?
— Извиняюсь, коллеги, извиняюсь…
В «каморке» — я и Валя. Леха и Курт пошли покурить. Мы целуемся. Я сую руку Вале под свитер, трогаю грудь. Она сегодня без лифчика.
— Они долго будут курить? — спрашивает Валя.
— Не знаю. А ты что, предлагаешь?..
— Ну а что? Нет, шучу. Не успеем.
По бокам аллеи — черные голые деревья. Над усадьбой Ленинские Горки низко нависают серые облака. Под деревьями — корка грязного снега.
— Я здесь был всего один раз, в школе, в первом классе… — говорю я Вале. — Весной, на какую-то годовщину. Тогда было много народу, не то, что сейчас. Но я почти ничего не помню…
— Нет, я несколько раз была. И давно, и недавно… Но мне сейчас тоже нравится больше, когда нет всяких зевак. А то приезжают гоблины, просто от нечего делать, вопросы задают идиотские…
Мы заходим в «Большой дом». Тетка в кассе говорит:
— Вы подождите, ребята, сейчас группа должна приехать — китайцы. С ними тогда обойдете дом…
— А можно как-нибудь без китайцев? — спрашиваю я.
— Ну, можно и без китайцев. Надежда Сергеевна, проведите ребят по дому, пока китайцы не приехали.
Идем за Надеждой Сергеевной — маленькой худой старушкой — по анфиладе комнат усадьбы. В комнатах — спертый, «нафталиновый» запах. Я его ненавижу. Хочется скорее на улицу.
— А вот в этой комнате Владимир Ильич умер, — говорит Надежда Сергеевна. — Причем, говорят, что перед смертью он попрощался со всеми. А вообще, он очень много работал и мало отдыхал — и в этом одна из причин ранней смерти. После первого инсульта врачи говорили ему, что надо отдыхать. И он все собирался, собирался, но так и не собрался. Другие отдыхали — и Троцкий тот же, и Киров. На охоту ездили, в Крым…
У крыльца топчутся два десятка китайцев. Почти у каждого — фотоаппарат или видеокамера. Они галдят на своем языке.