Попутчики
Шрифт:
Я, Забродский, совершенно согласен с моим соавтором Чубинцом. Хочу лишь добавить: иные мужчины, а иногда и женщины, не только в пьяных компаниях о подробностях болтают, но и расписывают их в своих сочинениях, что стало в наше время особенно модно и доходно. Удивляюсь, как до сих пор какой-либо делец не сочинил драму с подзаголовком: «Пьеса в трёх половых актах». Впрочем, актов этих в нынешней социал-сексуальной культуре бывает гораздо больше. Однако дельцы эти ведь не только паскудничают, но и лгут себе подобным, заставляют раскошелиться за выдуманные пикантности. Все эти пикантные подробности, которые они продают, имеют такое же отношение к телесной страсти, как скрип кровати. Попробуйте хоть раз в жизни
— Так состоялась премьера, — продолжал Чубинец, — премьера моей в третий раз, но теперь не мной, переделанной пьесы.
— Пьеса эта, — добавлю и я, Забродский, — запрещённая обеими противоборствующими идеологиями, была поставлена на нейтральной, ничейной земле, где, по-моему, и должно ставиться всё правдивое, всё лишённое лжи. Я не говорю — талантливое. Талант, к сожалению, очень часто связан с ложью и прикрывает собой ложь. Талант — явление редкое, изнеженное, нуждающееся в ласках. А правда ласкать не умеет. Поэтому правда должна быть сознательной, талант — бессознательным, говорящим правду вопреки собственным намерениям.
— Когда мы расстались, — продолжал Чубинец, — расстались торопливо, ибо было уже поздновато, и Романовой надо было готовиться к спектаклю, я сказал ей: «Спасибо вам за всё, пани Романова». Она ответила мне: «Какая я пани Романова. Зови меня просто Леля, — и шёпотом, — наши близко… Будем вместе ждать наших».
И начал я вместе с ней ждать наших. Конечно, на расстоянии, ибо более никогда к ней не подходил и даже не разговаривал. Только взглядами иногда встретимся, и всё ясно: вместе ждём наших. А о том прекрасном, о том единственном спектакле «Рубль двадцать», в котором она играла и в котором я, Чубинец, сам сыграл свою роль влюблённого хромого, конечно, никто не догадывался. Только Леонид Павлович сказал мне, когда я пришёл в гости пить чай с сахарином:
— Знаешь, Олесь, вчера Романова на сцену пьяная вышла. Начала танцевать и упала. Хорошо, что зритель не понял, думал, так надо. Гладкий за кулисы прибежал, она его мужским матом. Тоскует женщина. Да и нам всем скоро придётся тосковать. Вот наши вернутся — что им ответим?
— Что бы ни ответили, лишь бы уже скорей, — вырвалось у меня.
Мои губы, разбитые немецкой плёткой, по-прежнему болели, особенно ночью, а несколько зубов шаталось. Кстати, перед расставанием Романова дала мне с собой четвертинку московской для компрессов. Но я пожалел тратить водку, считая, что и так пройдёт. Да к тому же решил оставить четвертинку, как память о моей чудесной премьере.
В этом месте рассказ Чубинца в очередной раз был прерван звонкими аплодисментами буферов. По этим холодным аплодисментам, поскольку железо безразлично к людским судьбам, я понял, что буфера аплодируют своему, железнодорожному, то есть станции Бровки. Однако никаких Бровок за окном не было, мы стояли в поле. Возле вагонов, перекликаясь, ходили люди с фонарями.
— Так мы к полудню в Здолбунов приедем, — беспокойно сказал Чубинец, — а в полдень место в гостинице не достать. Я умышленно ночным поехал, чтоб на рассвете гостиничный номер захватить.
— Помогу вам с гостиницей, — пытался успокоить его я, Забродский.
Но Чубинец продолжал волноваться. Вообще, если посмотреть на него в данный момент, то это был человек нервный и напуганный, беспокойный человек. У него безусловно было повышенное давление, и наверно часто болело сердце. А люди с повышенным давлением в страхе своём бывают агрессивны. И когда в вагон вошёл малорослый, тощий проводник, осветив нас железнодорожным
фонарём, Чубинец испуганно и агрессивно набросился на него:— Что за порядки, почему стоим?
Малорослый привык, очевидно, к беспокойству пассажиров и в ответ на агрессивный вопрос спокойно потребовал предъявить билеты. Предъявляя билеты, Чубинец продолжал ругать железнодорожные порядки.
— Мне эти твои слова ни к чему, православный, — сказал проводник, явно получая удовольствие, что пассажир нервничает, а он свои нервы бережёт, — наша власть что? Народная. Значит, все мы хозяева. Чем попусту себе печень портить, написал бы в газету. Газеты читаешь?
Я, Забродский, понял, что Чубинец так агрессивен, потому что его часто обижают просто от нечего делать. Любое советское должностное лицо до стрелочника и проводника включительно имеют чутьё на категорию населения, которую можно обидеть просто так. Но меня проводник испугался, когда я на него загремел с использованием политических терминов. Хотя потом понял: не слов моих он испугался, не терминов, потому что сам оказался политически подкован. Чемодана моего испугался из жёлтой хрустящей английской кожи. А у Чубинца был потёртый портфель и какой-то узел в авоське. Тем не менее я решил играть на ничью, имея в распоряжении такую слабую фигуру, как Чубинец. Вдруг проводник под что-то подкопается и акт составит. Поэтому, когда проводник, оказавшийся по совместительству общественным распространителем печати, предложил купить у него газеты, я взял целую пачку и заплатил три рубля. Опять, как в Богуйках, я выручал Чубинца рублями, и опять Чубинец неразумно пытался мне мешать.
— Зачем вы продаёте газеты, если света в вагоне нет? — сказал сварливо Чубинец.
— Утром почитаете, — терпеливо объяснил проводник.
— Утром я свежие газеты в киоске куплю, а это вчерашние.
Он был истерик, этой мой соавтор Чубинец, впрочем, он ещё не остыл, ещё был в творческом процессе после премьеры своей пьесы «Рубль двадцать», и его возмутил не лично проводник, а это непредвиденное вторжение заоконного пространства в театральное действие. Он наверно ещё хотел поговорить о своей премьере и думал, что до Бровок времени достаточно.
— Почему стоим? — миролюбиво спросил я проводника, чтоб замять скандал.
— Участок с ограниченной скоростью, — ответил проводник, — согласно приказу управления дороги. А проще говоря, шпал не хватает для ремонта верхнего строения пути. Я сам, православные, раньше на казатинском шпало-пропиточном заводе работал мастером смены. Был и народным контролёром. Выявил — пятьдесят километров шпалорельсовой решётки продано незаконно, вместо того, чтоб уложить в путь. Кому попало шпалы продают, рельсы, различные скрепления. Написал всё, отправил и вот результат — стоим в поле, потому что шпал не хватает, а я работаю не мастером, а проводником ночного почтово-пассажирского. А почему? Тоже нервничал, как гражданин пассажир. Но теперь нервы укрепились. Обещают, если испытательный срок пройду, на «тройке» место — Киев-Ленинград. Там другое дело, там одних газет за смену на шестьдесят рублей продашь.
Всё-таки, — подумал я, Забродский, — разговорчивый пошёл народ, откровенный, циничный. Не пропали послесталинские десятилетия даром. Разве что для таких, как Чубинец. Однако у Чубинца другое предназначение. Такие люди, как Чубинец — учителя наши. Они учат нас своими дурными примерами, как не надо поступать и как не надо жить. И за эту науку мы должны быть им благодарны так же, как собаке, которая прожила какое-то время с двумя головами, или телёнку, который жил с половинкой сердца.
— Вот они, Бровки, — сказал Чубинец, всю дорогу от места вынужденной остановки в поле промолчавший. Мне даже показалось, что он обижен на меня за то, что в его споре с циничным проводником я поддержал проводника.