Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Пора уводить коней
Шрифт:

Я старательно избегаю смотреть на березу, хотя это нелегко, потому что глазу трудно зацепиться за что-то другое, куда ни повернись, везде она, но я прищуриваюсь и, прижимаясь к стене дома, обхожу самые длинные ветки, одну приходится отогнуть, и еще одну, наконец выбираюсь на дорогу и — спиной к двору и березе — иду вниз по взгорку к реке и хижине Ларса, Лира скачет вприпрыжку впереди меня. У моста я сворачиваю на другую дорожку и иду вдоль реки, пока не замираю надолго в двух шагах от устья. Ноябрь. Мне хорошо видно скамейку, на которой я сидел вчера в раздуваемой ветром темноте, и двух пожухшего цвета лебедей на серой глади залива, и голые деревья на фоне блеклого утреннего солнца, и матово-зеленый ельник на другой стороне озера в молочном тумане. Непривычно тихо, так, как бывало в детстве воскресным утром или в Страстную пятницу. Щелчок пальцами гремит, как выстрел. Лира пыхтит у меня за спиной, белое солнце режет глаза, и тошнота вдруг одолевает меня снова, я стою на тропинке, нагнувшись вперед, меня рвет на прелую

траву. Я закрываю глаза. Мне тошно, я болен, черт вас подери. Приоткрываю глаза. Лира стоит и смотрит на меня, потом подходит и обнюхивает то, что вышло из меня.

— Фу, нельзя, — говорю я непривычно строго, — отойди, — и она отбегает и уносится по дорожке вперед, но потом оглядывается и смотрит на меня, свесив язык.

— Ну да, ну да, — бормочу я. — Пойдем потихоньку.

И я снова тихонько колупаюсь дальше. Дурнота отступила вроде, если не спешить, то кружок вдоль озера я, пожалуй, одолею. Или нет? Во мне теперь нет уверенности. Я вытираю платком рот и промакиваю пот со лба, добредаю до камыша и усаживаюсь на скамейку. Ну вот, опять та же скамейка. Приплыл лебедь, ищет себе зимовку. Озеро скоро покроется льдом.

Закрываю глаза, и вдруг всплывает ночной сон. Странно, я не помнил его, когда проснулся, а теперь он ясно ожил в памяти. Я был в спальне с моей первой женой, не в нашей спальне, и был сильно моложе сорока, это я почувствовал телом. Мы только что имели соитие, я старался изо всех сил, а мне и обычно удавалось быть на высоте, так я, во всяком случае, считал. Она лежала в постели, а я стоял у комода и видел в зеркале всего себя, только без головы, и во сне я отлично выглядел, лучше, чем в жизни. Она откинула одеяло и осталась голая, и она тоже выглядела очень хорошо, настоящая красавица, почти незнакомая женщина и вряд ли та, с которой я только что был близок. Она посмотрела на меня взглядом, которого я всегда боялся, и сказала:

— Ты всего лишь один из многих. — Она приподнялась и села в кровати, она была знакомо голая и тяжелая, какой она бывала в моих руках, и вызвала во мне отвращение до рвотных позывов, поднимавшихся высоко в горле, но одновременно и ужас, и я закричал:

— Это не моя жизнь! — и заплакал, потому что всегда знал, что этот день однажды настанет, и я понял, что больше всего на свете я боюсь стать мужчиной с картины Магритта, тем самым, который смотрится в зеркало и упирается взглядом в собственный затылок, опять и опять.

II

10

Мы с Францем сидели в кухне его небольшого домика на утесе у реки. Совершенно белое солнце светило в окно и на стол с нашими белыми тарелками и белыми кружками с золотисто-коричневым кофе из отдраенного до блеска кофейника с печки, которая топилась и зимой, и летом, всегда, но летом — при открытых окнах. Кухня была окрашена в голубой цвет, как все кухни в деревне, потому что считалось, и, возможно, обоснованно, что он помогает от мух, а всю мебель Франц сделал своими руками. У него тут было хорошо. Я подлил себе молока из кувшина, кофе стал матовым, в тон к свету, и не таким крепким, я прищурился и уставился на реку, подражая пристроившемуся точно под окном голубю. Река искрилась и переливалась, как россыпь звезд, как Млечный Путь осенью, когда он иногда вспенится бурным потоком и опояшет ночь бесконечной лентой, а ты лежишь у фьорда в этой огромной темноте, чувствуя, как вгрызается в спину скала, и до боли таращишь глаза, а Вселенная всем своим весом давит тебе на грудь, так что ни вздохнуть, ни выдохнуть, или наоборот — она затягивает тебя в трубу вселенского пылесоса, и ты, катышек человеческой плоти, навсегда исчезаешь в ней. И начинаешь исчезать уже при одной мысли об этом.

Я оглянулся и посмотрел на красную звезду у Франца на руке. Она горела на солнце и вздыбливалась всякий раз, как он шевелил пальцами или сжимал кулак. А это он делал нередко. Видимо, он был коммунистом. Среди лесорубов вообще много коммунистов, оно и понятно, говорил отец.

Франц рассказал мне вот что.

Дело было в 1942 году. Отец пришел лесом с севера в поисках места, где бы он мог укрываться с бумагами и фотопленками, чтобы потом по заданию Сопротивления переправлять их через границу в Швецию, а выполнив задание и уничтожив следы, сюда же и возвращаться, это место он собирался использовать много раз. Ему не надо было где угодно скорей-скорей приткнуться, за ним никто не гнался, во всяком случае, так казалось. Он не таился, не прятался, а был со всеми открыт и дружелюбен. И говорил, что ему нужно место, где бы он мог думать, и все отчего-то верили ему на слово. Он пришел оттуда, от них. Ты был у них? — спрашивали здесь у односельчанина, съездившего вдруг в столицу. Там люди совсем не такие. Это всем известно. Так что нечего удивляться. Человек ищет место, специально чтобы думать. Хотя многие думают там же, где ходят и стоят. Но что толку об этом говорить? Там все не так.

Только Франц был в курсе, для чего отцу нужен домик. Они знали друг о друге, хотя не виделись до того дня, как отец взошел на его крыльцо, постучал и произнес условленные слова: «Ты с нами? Пора уводить коней!»

Я вскинул глаза на Франца и спросил:

Что, ты сказал, он сказал?

— Он сказал: пора уводить коней! Понятия не имею, кто это сочинил. Может, отец твой. Не я, во всяком случае. Но я знал пароль. Получил с автобусом из Иннбюгды.

— У-у, — сказал я.

— Я полюбил его с первого взгляда, — сказал Франц, — правда.

А кто его не любил? Он нравился и мужчинам, и женщинам, я не знал никого, кто относился бы к нему плохо, за исключением отца Юна, но там было что-то иное, и я про себя думал, что на самом деле они ничего друг против друга не имеют и, в сущности, при иных обстоятельствах легко могли бы дружить. Поразительно, что с отцом все было устроено не так, как я многажды видел потом в жизни: тот, у кого со всеми хорошие отношения, зачастую просто милый бесхребетник, который без слова любому уступает дорогу. С отцом все было иначе. Он действительно много смеялся и улыбался, но исключительно повинуясь своему веселому нраву и вовсе не стараясь подладиться под окружающих и удовлетворить чью-то потребность видеть вокруг себя мир и благодать. Во всяком случае, под меня он не подстраивался, а я очень его любил, несмотря на то что он иногда вгонял меня в краску, в основном, наверно, потому, что я не знал его так, как мальчик должен знать своего отца. Он подолгу отсутствовал, а когда пришли немцы, то мы и вовсе не виделись месяцами, если же он вдруг оказывался дома и ходил по улицам как простой человек, то чем-то неуловимо отличался ото всех. К тому же от раза до раза он немного менялся, и мне приходилось прилагать все силы, чтобы успевать привыкать.

Тем не менее я никогда не сомневался, что занимаю в его сердце особое место, я и моя сестра, я, наверно, даже большее, потому что я мальчик и мужчина, я был уверен, что он часто и подолгу вспоминает меня, если мы врозь, другое мне даже в голову не приходило. Так я думал и когда он приехал в эту деревню в сорок втором, а я оставался в Осло, в нашем доме у фьорда, и каждый день ходил в школу и строил планы, куда мы поедем вместе с отцом, когда немцев разобьют наголову и вытурят из страны, а он в это время искал место для спокойных раздумий, чтобы из этого укрытия совершать свои тайные рейды в Швецию с бумагами и фотопленками по заданию Сопротивления.

Сам же Франц и показал отцу сэтер, оставшийся ничейным после принудительного аукциона перед самой войной, в нем никто не жил четвертый год. В тот раз, понятно, вмешался Баркалд и купил все за смехотворные деньги, так что хозяином сэтера был он. Но сэтер был ему не нужен. Все постройки разваливались, хлев уже рухнул, хотя живности для него все равно не было; а отцу место понравилось сразу. Особенно тем, что оно помещалось на восточном берегу в двадцати минутах ходьбы от ближайшего моста, и тем, что за сэтером не было ни единой постройки, ближайшая избушка лесорубов была уже далеко за границей, на шведской стороне. Но, кроме всего прочего, отцу здесь просто нравилось, говорил Франц. Ему доставляло удовольствие обихаживать хутор, тем более что это было необходимо и для отвода глаз: скосить траву, разобрать и сжечь остатки хлева, собрать и сложить аккуратно листы шифера, почистить берег реки, починить крышу и подновить фронтон, вставить новые стекла вместо разбитых. Он замазал щели в печке. Прочистил трубу. Смастерил два новых стула. Он делал то, к чему у него всегда лежала душа, но на что не было ни времени, ни свободы в Осло, где мы снимали три комнаты с кухней с видом на Осло-фьорд и Бюнне-фьорд на втором этаже трехэтажного швейцарского шале на Нильсенбакке у станции Льян.

Он не собирался жить в деревне подолгу, не дольше, чем надо, чтобы народ привык видеть, как он на том берегу реки залезает на крышу, или возится на дворе, или сидит на камне у реки и думает, как он говорил, потому что ему нужна вода поблизости, когда он делает это. Тоже не сказать чтоб нормально, но что толку об этом говорить, и они притерпелись к тому, как он идет с обвисшим рюкзаком через плечо лугом Баркалда в магазин примерно в то время, когда приходит автобус из Эльверума и Иннебюгды и возвращается потом домой с покупками и прочим. Но каждый раз, когда он под покровом ночи возвращался из Швеции, передав что нужно кому следует, оказывалось, что, прежде чем уезжать в Осло, ему надо бы доделать еще кое-что тут. И выходило так, что он задерживался чуть дольше и снова косил траву или чинил трубу, потому что она треснула от крыши доверху и того гляди рассыплется, снесет черепицу и та свалится кому-нибудь на голову, и так он за пару лет сплел себе здесь альтернативную жизнь, о который мы в качестве его столичной семьи ничего не знали. Я не так формулировал себе все это, сидя у Франца на кухне и слушая его рассказы о том, что мой отец, оказывается, еще пять лет назад обосновался на этом заброшенном сэтере Баркалда, чтобы на втором году войны в Норвегии стать последним звеном в переправке через границу партизанской почты и беженцев и запустить то, что они в Сопротивлении называли «трафиком». Лишь много лет спустя до меня дошло, как это у него состроилось. В домике у реки он проводил столько же времени, сколько с нами в квартире у Бюнне-фьорда. Мы не знали и не должны были знать именно этого: что он уезжает все время в одно и то же место и где оно находится. Мы вообще понятия не имели, куда он отлучается. Он уезжал, потом приезжал. Через неделю или через месяц. И мы приучились жить без него, день за днем, неделю за неделей. Но я думал о нем непрестанно.

Поделиться с друзьями: