Пора волков
Шрифт:
– Спасибо, сударь! Прощайте!
Сапоги с грохотом пересекали двор.
– Прощай, Гийон! Держись смелее. Вера в бога придает смелости… Я презираю их, Гийон… Они сейчас меня повесят, но им куда страшней, чем мне! Повесят, хотя дворянин может требовать, чтобы его обезглавили. Но здесь буржуазный парламент, Гийон. И правосудие – тоже буржуазное. Они одинаково ненавидят и бедняков, и дворян. Не верь им, Гийон…
Голос вдруг изменился. Должно быть, Мальбок боролся со стражниками, и все же ему удалось напоследок крикнуть:
– Они сейчас меня повесят, потому что у них нет даже палача, который может отрубить голову…
Матье показалось, что голос задушили. Снова, удаляясь, прогрохотали сапоги – правда, уже в другом ритме – и затихли вдали. Несколько секунд
День прибывал. И, наверное, залил уже город тем не дающим тени светом, какой обычно предвосхищает минуту, когда солнце появляется из-за гор.
Матье представил себе город, каким видел его, проезжая по нему с упряжкой в тот час, когда двери домов только-только начинают открываться. Видение было столь реальным и отчетливым, что Матье различил даже цоканье копыт и стук железных ободьев по мостовой. Он закрыл глаза, пытаясь удержать воспоминание. И точно обрел вновь свободу и безмятежную мирную жизнь. Однако второй раскат барабанной дроби вывел его из мечтаний. Барабан прозвучал суше и короче.
И опять все смолкло.
Все смолкло на целую вечность, длившуюся несколько минут; потом снова ворвался со двора грохот сапог. Распахнулись двери. Наверное, в конюшню… Так и есть. Матье не ошибся. Лошадь вышла, остановилась, попятилась. Тишина. Лошадь снова тронулась и потащила за собой небольшую, верно, легкую повозку.
Матье хотел бы ничего не слышать. Ничего не знать, но перед ним вставал образ человека, которого сейчас, наверное, снимают с виселицы и грузят на повозку, чтобы затем предать земле.
Матье перекрестился и, так и не вспомнив ни одной молитвы, со звенящей от боли головой, только и сумел прошептать:
– Господи, прими душу его в царствие небесное, я точно знаю, он был хороший человек и любил тебя.
34
Утро тянулось бесконечно: какие-то люди, переговариваясь, сновали взад-вперед по двору, ставили в конюшню повозку; приходил стражник вместе со стариком тюремщиком – принесли краюху хлеба, такого же заплесневелого, как и накануне. И все же Матье, истерзанный голодом и совсем окоченевший, съел его. Он сжался в комок на собранной в кучу соломе, плотно завернувшись в плащ, стуча зубами и обливаясь потом.
– Может, сдохну еще до суда, – шептал он время от времени.
Он не в силах был ни о чем думать – лишь желал, чтобы смерть подобралась к нему так же незаметно, как прохладный ветерок или скупой свет, проникавший со двора. Тело и разум медленно цепенели, и он не испытывал при этом никакой боли. Он и не заметил бы минуты, когда жизнь его перейдет в небытие.
Ибо единственным, что более или менее четко присутствовало в нем, был призрак смерти. Он не думал больше ни о судьях, ни о той, что обвинила его, – он думал лишь о том, что умрет на виселице, как умер тот, в ком он надеялся найти поддержку. Он сидел на соломе, точно птица в гнезде, – только высиживал он свою смерть. И вылупится она в тот миг, когда Матье уйдет из жизни. Тысячу раз он пытался представить себе мир иной, но теперь смерть стала безликой. Растворилась в неведомом. В темной бездне. Обернулась чем-то вроде бездонного каменного мешка. Из тюрьмы, где он сейчас сидит, он перейдет в этот каменный мешок, в этот черный колодец.
Он уже давно покончил с хлебом, когда загрохотали сапоги. Дверь отворилась, и вошел стражник.
– Гийон, в суд!
Безотчетно Матье повторил то, что сказал Мальбок, когда за ним пришли:
– В суд? А следствие?
Но Мальбок это выкрикнул, а Матье лишь еле слышно пролепетал. Стражник вытолкнул его наружу. Ослепленный солнцем, Матье на секунду прикрыл глаза. Холодный воздух обдал льдом влажные от пота лоб и руки. Стражники подхватили его с двух сторон и потянули за собой через двор. Они повторили вчерашний путь, но на сей раз прошли до конца двора и завернули направо, в коридор, приведший их к низенькой двери, где они и остановились. Ждали они недолго, но Матье успел заметить, что на стражниках не было кольчуг.
Они были в серебристо-серых парчовых колетах и зеленых фетровых шляпах, поля которых с одной стороны были загнуты кверху. В руке каждый держал сверкающую стальную алебарду, а с пояса, застегнутого бронзовой пряжкой, свисал протазан. Низенькая дверь отворилась, и стражник, в таком же костюме, пропустил их в просторную залу, освещенную четырьмя окнами, прорезанными в стене, противоположной входу. В глубине залы, перед картиной, на которой изображены были судьи, сидели трое настоящих судей, куда меньше тех, на картине. Матье сразу узнал двоих из них – они допрашивали его накануне. Третий был совсем молодой, с женоподобным, чуть одутловатым лицом. По обе стороны от занимаемого судьями стола двое мужчин, одинаково одетых в красное, сидели каждый за своим небольшим столом. Не успел Матье разглядеть остальных присутствующих, как один из этих двоих принялся что-то читать – да так быстро, что Матье не разобрал ничего, кроме своего имени, названия родной деревни и последней фразы, произнесенной помедленнее, – в ней говорилось насчет повешения.Судья, который был старше всех остальных, спросил Матье, признает ли он правильность фактов. Матье молчал.
– Я с вами говорю, Гийон! – рявкнул судья. – Молчание – не лучший способ защиты! Отвечайте, признаете ли вы правильность фактов?
Матье развел руками, и кисти, падая, тяжело стукнули его по бедрам.
– Господин судья, колдунья она, – пробормотал он.
Раздался многоголосый смех, и, взглянув налево, откуда он донесся, Матье увидел человек двадцать – они сидели на скамьях и смотрели на него. Среди них, в первом ряду, Матье узнал советника, который отправил его в бараки. На нем было одеяние из синего бархата, на груди сверкал вышитый золотом герб города.
Старик судья потряс колокольчиком.
– Ну хорошо, раз вы не хотите говорить, послушаем свидетелей, – сказал он, когда смех стих.
И выкликнул имя старика солевара; тогда человек, сидевший за столиком слева, поднялся и сказал:
– Господин председатель, свидетель умер. Мы проверили по реестру, который вел в бараках цирюльник. Свидетеля похоронили там в последний день.
Судьи обменялись понимающим взглядом.
– Вот видите, – обратился к Матье главный судья, – вы сами же похоронили его, а делаете вид, будто не знаете.
Снова послышался смех; у Матье же это известие словно отняло последнюю крупицу жизни. Он стал думать о старике солеваре и надолго как бы ушел из зала суда. Он пытался вспомнить, кого хоронил в последний день, но под саванами все покойники похожи друг на друга – разница только в росте да в весе.
Когда Матье очнулся, показания давал цирюльник.
– Этот человек добросовестно исполнял свою работу, – говорил он. – Когда он исчез, я подумал, что отец Буасси отправил его с каким-то поручением. Я спросил, где он. А святой отец ответил: «Не беспокойтесь, он вернется». И он и вправду вернулся.
Цирюльник посмотрел на Матье, и во взгляде его можно было прочесть, что большего для защиты Матье он сделать не может, но зато не сделает и ничего такого, что принесло бы ему вред.
Затем настала очередь Антуанетты, которая принялась кричать, причитать, заламывать руки; она заявила, что Матье пытался ее изнасиловать и уговаривал вместе бежать.
Матье сначала слушал ее, потом не выдержал и завопил:
– Врешь ты все! Ведьма… Ты, ты сама сбежать хотела…
– Замолчите, – прогремел председатель. – Оскорбления свидетеля усугубляют вашу вину.
И он снова дал слово Антуанетте.
– Он говорит, будто я бежать хотела, – начала она сладеньким голоском, – но ведь пытался-то бежать он. Да ежели я задумала бы сбежать, мне бы пуститься за ним следом и все…
Ярость мешала Матье внимательно ее слушать. Он немного успокоился, лишь когда Антуанетта кончила говорить и вошел Вадо. С виду он был трезв. На нем ладно сидел голубой, тщательно вычищенный мундир, густо расшитый серебром на воротнике и обшлагах. Он глядел на Матье во все глаза. И начал несколько бессвязно; потом голос его окреп, и, обретя свою обычную уверенность, он заявил: