Портрет мертвой натурщицы
Шрифт:
У нее появился новый маньяк.
— У меня появился новый маньяк, — заявила она с места в карьер, зайдя в мамину комнату. И увидела, как дрогнули ее плечи под тонким пледом. Маша присела рядом, неловко погладила мать по руке. — Мама, пожалуйста, перестань. Ты же меня знаешь. Я никогда не смогу серьезно увлечься чтением женских журналов. А Андрей принес мне загадку — и все, я уже хочу снова поесть и выйти на улицу, и разговаривать.
Наталья медленно к ней развернулась. Дочь и правда выглядела много лучше: глаза блестели, на щеках играл румянец. «Что ж он с ней такое сделал, этот капитан Очевидность?» — явственно читалось в ее глазах. И Маша посерьезнела:
— Мама, не сердись, пожалуйста, на Андрея. Поверь, для меня
Мать помолчала, строго глядя на нее, и, наконец, улыбнулась:
— Для меня — тоже.
— А как прошла твоя конференция? — Маша подала ей руку, и мать послушно поднялась с дивана, оправила юбку.
— Мне хлопали. А ты — ела?
— Ела. Много, — ответила Маша и почти не соврала, но на всякий случай перевела стрелки. — Ты сама-то голодная?
— Я уставшая, — огрызнулась Наталья. — И мечтаю о чае с зефиром — если, конечно, твой капитан не все подчистил.
Маша села на любезно предложенный стул и улыбнулась сидящему напротив мужчине:
— Мария Каравай. Это я вам звонила с Петровки.
— Комаровский, Лев Александрович, очень приятно, — слегка поклонился в ответ высокий пожилой мужчина в костюме-тройке. — Насколько я помню, речь шла об эскизах…
— Да. — Маша полезла в сумку и вынула три рисунка в прозрачных пластиковых папках. — Как я уже говорила, их нашли рядом с трупами молодых девушек.
Комаровский протянул к рисункам сразу ставшие хищными желтые от никотина длинные пальцы.
— Ну, это мне знать не обязательно. Позвольте-ка.
И он, поправив на хрящеватом носу тончайшие золотые очки, жадным взглядом вперился в рисунки. Сощурился, то придвигая, то отодвигая листы с эскизами, рассматривал подпись. Чтобы его не смущать, Маша, в свою очередь, разглядывала кабинет.
Стены выкрашены банальной масляной краской, но на одной фламандский гобелен, рядом — темный массивный шкаф в резьбе, века XV, и в нем тесно, одна к одной выстроились книги и альбомы по искусству. А в глубине комнаты стоит еще один стол, круглый, и тоже заваленный книгами.
«Интересно, каково это, — думала Маша, — проводить большую часть своего времени в одном из лучших музеев страны. Доме, более родном, чем собственный? И что там, в квартире замдиректора: подражание музейным стенам или полный аскетизм, дающий отдых глазам, уставшим от шедевров?»
— Не знаю, не знаю. Странная история. — Комаровский наконец отодвинул листы с набросками. — Бумага явно датируется эпохой, когда жил художник. Но в конце концов Доминик Энгр — это вам не Пупкин. Все его работы известны наперечет.
— А точнее? — Маша подалась вперед. — В России?
— Точнее? Пожалуйста. У нас имеются только три картины Энгра. Одна здесь, в Пушкинском музее. Одна у частного московского коллекционера и третья — в Петербурге, в Государственном Эрмитаже.
— И имя Энгра не всплывало в последнее время в связи с чем-нибудь… — Маша замялась.
— Криминальным? Да помилуйте, барышня. Я же вам только что объяснил. Есть три живописные работы. Две из них в крупнейших музеях страны. Если бы что-то случилось с третьей, я бы узнал, да и ваши коллеги…
Маша кивнула и поднялась со стула:
— И все-таки я бы попросила вас сделать экспертизу набросков.
Комаровский тоже встал, протянул прохладную длинную ладонь:
— Ну что ж, если следственные органы настаивают…
Маша виновато улыбнулась:
— Боюсь, что настаивают. И спасибо за потраченное на меня время.
— Не стоит, — Комаровский снял очки, положил их сверху на эскизы. — Я позвоню вам, как только что-то выясню.
Он
Поначалу отец стеснялся водить женщин. Он мог бы снять квартиру — это и в те времена было возможно. Но квартира — уже след, кто-то мог увидеть, или девица могла осесть в ней и отказаться уходить. Получилось бы неудобно. А неудобства академик не терпел. Поэтому некоторое время он тискал своих аспиранток в гараже. Заезжал вечером во двор, прямо в жестяной облупленный домик напротив собственных
квартирных окон. Закрывал дверь изнутри, садился на сиденье рядом с молодой аспиранточкой и — прогуливался ухоженными пальцами по позвонкам на тонкой спинке, как по клапанам саксофона. Доходя и нажимая, как на кнопку, на рудимент хвостика — крепкий копчик, — поддевал резинку трусиков. И далее — раздвигая нежные маленькие ягодицы, почти помещающиеся в жадную ладонь. И, дав студенточке или аспирантке поерзать чуть-чуть на внушительной академической длани, крался хищными пальцами дальше во влажную щель, пока девица не начинала ерзать, приподниматься на ладони, откидывать голову и жалобно постанывать. Тогда он под разочарованный скулеж один за одним вынимал мокрые пальцы, поднимаясь ими обратно по позвоночнику и оставляя на нем остро пахнущий след, обтирал их окончательно об юный, налитый кровью приоткрытый рот и — целовал на прощание. Разворачивал требовательно всей пятерней к себе неумело накрашенное лицо: и сначала сцеловывал кисло-соленый отпечаток собственных пальцев, а потом грубо, не снимая липкой пятерни, залезал огромным, в белом налете заядлого курильщика языком прямо под розовое небо.Сын однажды вечером имел «счастье» наблюдать за этим действом. Роковое пересечение случайных координат: невынесенного помойного ведра («Сынок, сходи выброси мусор, пока папа не пришел с ученого совета!») и незакрытой двери гаража. Что он там мог видеть через щель, когда большая часть действа не поддавалась обзору? Однако ж… Освещенное сверху лампочкой запрокинутое лицо в машине, прикрытые в экстазе глаза, оскаленные в гримасе зубы. Темный профиль отца, наблюдающего с опущенными веками за эффектом, производимым собственными пальцами. Джазист. Виртуоз.
Мальчик помчался домой, пустое пластмассовое ведро больно било по ногам.
— Что случилось? — спросила мама, когда он, задыхаясь, появился на пороге квартиры. Он весь дрожал. Бросил ведро и убежал в свою комнату. Мать пожала плечами: ей было не до него. Возвращался муж, и к его приходу все должно быть идеально: суп — в супнице, свежий бородинский хлеб — в плетеной хлебнице, масло — вологодское — в миниатюрной масленке в виде коровки (Кузнецовский фарфор, XIX век). Ну и водочка, конечно, из простой, но правильной граненой рюмочки — но это уже прямо перед тем как сесть за стол. Отец пришел получасом позже, и мальчик следил за ним из-за двери: вот он, как обычно, дважды вымыл руки, будто хирург перед операцией. А мама подала свежее полотенце. Вот сел за стол, опрокинул рюмку, крякнул и стал степенно есть. Мальчику подумалось, что то страшное в гараже ему почудилось. Тот ужасный оскал, и темный профиль, и эти звуки, стоны, хрипы. Сдавленные, низкие, будто им тесно в юном теле. Дикие. Он сглотнул. Все было неправдой. И он решил это забыть.
Но отец не дал ему такой возможности. Не прошло и полугода, как сын увидел ту девку в ванной. Почему отец на этот раз привел ее домой? Может быть, потому, что не опасался возвращения матери — та уехала ухаживать за сестрой, — а школьного расписания сына он так и не выучил. Мальчик пришел домой, бросил портфель под вешалку и, снимая обувь, вдруг замер: он услышал какой-то звук и сразу узнал тот самый — протяжный, нечеловеческий. Он постоял на месте, раздумывая, что же все-таки ему делать? Уйти обратно в ранние зимние сумерки? Будь тогда лето, он бы так и сделал. Но дорога от школы занимала добрых полчаса, и он изрядно промерз. И дома к тому же пахло так по-родному маминым запахом и — котлетами. Стон, идущий из ванной, на этом фоне был еще более пугающ. Мальчик сглотнул и пошел, как зомби, на звук в конце коридора. Чем ближе он подходил, тем больше звук разлагался на составляющие: кроме стона и хрипа, слышались плеск, шпоканье, урчанье. И шипение. Мальчик вдруг остановился. Однажды, когда он жил у бабки на даче, его остановила на дороге юродивая: старуха, обитавшая при разрушенной колокольне в деревне. Она схватила его за руку темной от грязи и вечного загара ладонью и стала говорить об одержимости дьяволом: «Он входит в человеков, и они превращаются в зверев, гадов, аспидов…»