Чтение онлайн

ЖАНРЫ

'Портрет на фоне мифа' и его критики
Шрифт:

Не могу не поддержать непримиримой этической позиции Н. Ивановой, когда она разбирает "Двести лет вместе". Признаю ее эстетическую правоту, с какой она пишет об очевидной неудаче «узлов» "Красного колеса". Этическая ясность проступает в статье Н. Ивановой там, где критик точно определяет идеологическую направленность, которую обрела в последнее время Солженицынская премия. И удивляется вкусу мэтра: Солженицыну понравилась метафоричность Проханова! [9] Я тоже был поражен. Потому что в случайно попавшемся мне в руки листке "Московский литератор" отрывок из бестселлера Проханова напомнил унылую прозу 40-х (Бубеннова, Бабаевского), и вдруг метафора, которую воспроизвожу по памяти (листка уже под рукой нет): на темном лице цвели ледяные (или льдистые?) глаза.

9

9 Проханова одобрил, а Чехова выругал: "Этим рассказом Чехов продолжает втекать во все то же заунывное и давно не новое "разоблачительство русской жизни"" (о "Скрипке Ротшильда"), "Чехов исстрачивает талант если не в

ложном (нет, не в ложном), то в искривленном направлении. Упускается — тот глубокий смысл труда и живой интерес к труду, который и держит крестьянство духовно, и веками" (о "Мужиках"), "Сам ли Чехов искренно не видит нигде в России — людей деловых, умных, энергичных создателей, которыми только и стоит страна, — или так внушено вождями общества и предшествующими литераторами?" (об "Ионыче"). Дело, как видим, не о метафорах идет, а об идейном или, лучше сказать, о классовом направлении чеховских произведений, которое оспаривается с тенденциозных позиций в духе ныне забытых апологетов вульгарного социологизма. Особенно показательны в этом отношении претензии к «Архиерею», который не устраивает Солженицына тем, что герой рассказа дан вне своей социальной среды: "Не понимаю выбора главного персонажа.

Архиерей? — тогда все-таки это не может не быть и рассказ о Церкви?" И, смоделировав за Чехова «правильное» содержание такого рассказа, выговаривает автору: "Кажется, вот эти проблемы только и были важны в жизни архиерея? Но ни о чем об этом в рассказе вовсе нет!" (Солженицын Александр. Окунаясь в Чехова: Из "Литературной коллекции"/Новый мир. 1998. № 10).

Цветение льда — это что-то запредельное в мире метафоры!

И опять права Н. Иванова: "Для того, чтобы не различить в сочинениях Проханова красно-коричневую подкладку, надо быть дальтоником". [10] Да, нынешний Солженицын совсем не тот, кто был некогда выслан из страны коммунистическими властями. Его эволюция подробно прослежена в книге "Портрет на фоне мифа". И потому я не могу понять буквалистики Елены Чуковской: "До сих пор считалось, что "культ личности" — это термин, введенный Хрущевым для обозначения преступлений Сталина (…) Теперь Войнович борется с "культом личности" Солженицына. Не дико ли наклеивать партийный ярлык одному из самых заметных и успешных борцов с этим самым культом". [11] Не вижу в этом ничего дикого: само понятие культа личности по законам языка не может быть чьей-либо собственностью. Хрущев обозначил этим термином культ одной личности, а Войнович пишет совершенно о другой. И мне кажется, что он прав, осуждая культ любой личности.

10

10 Знамя. 2002. № 11. С. 191.

11

11 Чуковская Елена. Указ. соч.

Не могу я понять и странного толкования Е. Чуковской главной мысли В.Войновича: "В чем же суть тревоги, которая заставила Войновича забить в набат с такой громкостью и частотой? А дело, оказывается, в том, что мы пропадаем не от воровства, невежества, жестокости, стихийных бедствий и износа технического оборудования электростанций (не говоря уж об износе душ), а от изобретенного Войновичем «кумиротворения». Гибнем от излишнего восторга перед талантом Солженицына, Башмета, Мэрилин Монро, слишком превозносим Шопена и чересчур много букетов бросаем на сцену Ростроповичу". [12] Где, на какой странице книги Войновича слово «кумиротворение» можно расшифровать как "наслаждение художеством", как "восхищение творцами, творцом"? И надо ли напоминать Е. Ц. Чуковской, кто первый сказал: "Не сотвори себе кумира"? Надо ли разъяснять, что пренебрежение этой заповедью очень часто приводит к "износу душ", который и является питательной средой воровства, невежества, жестокости, даже наплевательского отношения к техническому оборудованию?

12

12 Там же.

Но возвращаюсь к статье Н. Ивановой. Все, кто откалывался от либералов, замечает критик, "уходили… в сторону именно Солженицына". [13]

Не только уходили в его сторону, добавлю я, но вставали под его знамена, или, лучше сказать, под его националистические хоругви, одобряли все его действия, расписывались как члены жюри его премии под любым его выбором, даже таким, как одиозные произведения антиглобалиста Панарина.

"Голосуя за русского философа, исторического и политического мыслителя Александра Сергеевича Панарина, я поступал, повинуясь своему опыту исследователя Пушкина и как один из многих моих сограждан, которым есть дело до того, куда идет сегодня человек, как и куда движется история и каково в ней ныне место и предназначение нашего отечества (…)

13

13 Знамя. 2002. № 11. С. 196.

"Реванш истории" — книга необычайно густая по тематическому составу, плотная и тонкая по мысли, простая и ясная по общему смыслу и выводам, внешне академичная, часто тяжеловатая лексически и стилистически, но внутренне словно бы дрожащая от сосредоточенного темперамента". [14]

Далеко ушел от либералов Валентин Семенович Непомнящий, "повинуясь своему опыту исследователя Пушкина", голосуя за книгу с таким удивительным темпераментом (понимай, что и Пушкин был бы с этим согласен!).

14

14 Непомнящий Валентин. Сигнал истории//Литературная газета. 2002. 5 июня.

Дрейф

в сторону Солженицына — это отказ от либеральных ценностей, о чем и пишет Войнович, отмечая ту пренебрежительность, с какой стал относиться Солженицын к правам человека, да и просто к отдельному человеку.

Жаль, что у Н. Ивановой это прописано не совсем четко. Но претензии к ее статье у меня лично возникают не только в связи с иными недоговоренностями в ней.

Не стану касаться ответов на вопросы, которыми задается Н. Иванова: "Интересно ли читать Войновича?", "Интересно ли читать Солженицына?": такие вопросы (и ответы на них) способны только дискредитировать критику, которая ведь не книга отзывов. Она не субъективна, а так же объективна, как и другие литературные жанры. Поспорю с подходом Н. Ивановой к произведению.

Она воспроизводит структуру начала книги или, как говорит, выстроенные писателем декорации. Я ничего не имею против структурного анализа, но убежден, что только его инструментарий не даст представления ни о содержательности книги, ни о творческой манере писателя. Приведу пример ее структурирования начала книги: квартира Саца ("отмечено, что у Саца в квартире нет сортира"), шутка Саца о Луначарском, поддерживающая "мотив отправления нужды (дерьма и мочи)", появление пьяноватого Твардовского в испачканном мелом ратиновом пальто, который "пьет водку и читает вслух старому Сацу и молодому В. В. повесть А. Рязанского". И дальше: "Вывод В. В.: "…яснее становилось, что произошло событие, которое многими уже предвкушалось: в нашу литературу явился большой, крупный, может быть, даже великий писатель". Особенным образом здесь стоит одно слово. Понятно какое? Даже (курсив Н. Ивановой. — Г. К.). Оно-то и продолжает намеченную интригу, перенося через череду вполне пафосных (и вполне заслуженных Солженицыным) обманных эпитетов (ибо В. В. пафоса, как читатель заметил, не выносит и не выносил никогда) дальнейшему. А дальнейшее, после декораций и в контексте впечатления от повести А. Рязанского, — это Солженицын особой, войновичской, выделки, плод его взгляда и его оценки". [15]

15

15 Знамя. 2002. № 11. С. 188.

Что ж, последовательность эпизодов пересказана верно. А "вывод В. В." перетолкован как раз вопреки его тексту:

""В пять часов утра, — начал Твардовский негромко, со слабым белорусским акцентом, — как всегда пробило подъ

ем — молотком об рельс штабного барака. Прерывистый звон слабо прошел сквозь стекла, намерзшие в два пальца, и скоро затих: холодно было, и надзирателю неохота была долго рукой махать…"

Таких начал даже в большой русской литературе немного. Их волшебство в самой что ни на есть обыкновенности слов, в простоте, банальности описания, к таким я отношу, например, строки: "В холодный ноябрьский вечер Хаджи-Мурат въезжал в курившийся душистым кизячным дымом чеченский немирный аул Макхет". Или (другая поэтика) в чеховской "Скрипке Ротшильда": "Городок был маленький, хуже деревни, и жили в нем почти одни только старики, которые умирали так редко, что даже досадно". Или вот в «Школе» Аркадия Гайдара (что бы ни говорили теперь, талантливый был писатель): "Городок наш Арзамас был тихий, весь в садах…"

Такие начала как камертон, дающий сразу верную ноту. Они завораживают читателя, влекут и почти никогда не обманывают.

Твардовский читал, и чем дальше, тем яснее становилось, что произошло событие, которое многими уже предвкушалось: в нашу литературу явился большой, крупный, может быть, даже великий писатель".

Да, Войнович не выносит пафоса. Он и сейчас верен себе. Только что рассказывал о нищем советском быте, о тех, кто к автору относятся с симпатией, к кому он относится с симпатией, об их смешных чертах, об их слабостях ("Для чего?" — настойчиво спрашивает Н. Иванова. Я постараюсь ответить на этот вопрос). И вот — шутки в сторону: речь о зачарованности, которая и есть главный мотив этого эпизода. Войнович честен. Он и не собирается скрывать, какую художественную мощь ощутил, слушая "Ивана Денисовича". Недаром рассказывает, как сразу же "под впечатлением только что услышанного шедевра" выгнал из такси своего случайного попутчика, оказавшегося сталинистом, хотя, как признается, подобные поступки ему не были свойственны.

А теперь отвечу на вопрос, который многажды задает Н. Иванова: а для чего Войновичу все эти приземленные и порой уничижительные подробности в "выстроенных писателем декорациях"? Не для того, чтобы снять пафос или высмеять ситуацию. Как раз нет. Писателю это нужно для того, чтобы воспроизвести жизнь во всем ее многообразии и противоречивости. И тут у него есть великолепные учителя и предшественники.

Иванова настаивает на односторонности дарования Войновича, называя его пересмешником, скоморохом, человеком, который в любой стране, в любое время раздражал бы серьезных проповедников и, возможно, даже был бы сожжен в Средние века. Такое представление о Войновиче мне кажется удивительным. Да, он сам написал о цели, которую преследовал в "Москве 2042": "…для меня важной особенностью этого романа было пересмешничество". Но разве это единственная его вещь? Есть у него повесть "Путем взаимной переписки", в котором нет никакого «скоморошества», а лишь боль, ужас и сострадание. Или "Два товарища", где пересмешничества при всем желании не отыщешь. Или рассказ "Хочу быть честным", написанный в русле прозы "Нового мира" времен Твардовского и сразу принесший Войновичу известность.

Все эти вещи, на мой взгляд, легко вписываются в чеховскую традицию, которая не могла не оставить свои следы и в сатирических или пародийных произведениях Войновича, таких, как «Шапка», «Иванькиада», даже в «Чонкине».

Да, «Чонкин» ближе к Гашеку (а местами к Гоголю), да, «Шапка» или «Иванькиада» ближе к Марку Твену (а к обоим этим произведениям близка проза Сергея Довлатова). Согласен, Войнович обладает и даром пересмешника, то есть пародиста, что блистательно подтвердила недавняя его пародия на советский гимн. Но серьезный читатель и в войновичской сатире различит присущие русской литературе "невидимые миру слезы".

Поделиться с друзьями: