Портрет с одной неизвестной
Шрифт:
Николай Ефремович помнил Берсеньева еще с первого курса и именно тогда его приметил. Высокий, немного сутулый, симпатичный юноша с обаятельной улыбкой заметно выделялся среди прочих. Было в нем что-то особенное, как показалось педагогу, обращающее на себя внимание, причем сам Павел ничего для этого специально не делал. Позднее, посмотрев его работы, Николай Ефремович понял. Причиной тому была яркая одаренность молодого человека. Но, даже зная о своем таланте, чувствуя его в себе (обязательно чувствуя, иначе и быть не могло), Павел не выпячивал себя и всегда держался скромно.
– Славный парнишка, талантливый,
Теперь Павла невозможно было узнать. Он очень похудел, осунулся, измученное лицо было до того бледным, что казалось, кожа отливает синевой. Щеки, покрытые многодневной щетиной, впали, под глазами залегли черные тени.
– Неважно выглядишь, – помолчав, произнес Николай Ефремович, – ну да ничего, все исправимо. У меня, Павлуш, к тебе дело.
Легонько отодвинув Павла, он прошел в кухню. Но там из-за грязной посуды и пустых бутылок негде было присесть, и он переместился в комнату. Павел послушно поплелся за ним, с похмелья возражать не было сил. Усевшись на стул, Николай Ефремович заговорил. Говорил он долго, голос его звучал монотонно, спокойно и ровно, так, что в какой-то момент Павел ощутил себя снова на лекции в Суриковском. Только на этот раз ему никак не удавалось сосредоточиться, он не слушал и не слышал, пропуская сказанное мимо ушей. Он просто машинально кивал и ждал, когда Николай Ефремович закончит свою речь и уйдет. Но тот все говорил и говорил…
– Ну что же, так и решим, Павлуш? – спросил Николай Ефремович, тронув его за рукав.
Павел опять машинально кивнул. Он ждал.
Но на следующий день Николай Ефремович пришел снова. И через три дня тоже, но уже с репродукциями и какой-то бумагой, которую Павел, хлопая ресницами, долго и бездумно держал в руках. Он все никак не мог взять в толк, чего от него хотят и почему не оставят в покое.
Как будто не замечая безразличия своего собеседника, учитель терпеливо продолжал.
– Это отношение в Третьяковку, все по форме, так что не волнуйся, работай спокойно. Времени достаточно. Но ты не затягивай, через месяц от тебя ждут результат. Денег, конечно, немного. Провинциальный музей больше не заплатит. Для начала – в любом случае неплохо. Сдашь работу, а там, глядишь, еще что-нибудь подвернется, если халтурить не будешь.
Слово «халтурить» Павла неожиданно задело. Только теперь, пожалуй, до него стало доходить, что предлагает ему Николай Ефремович.
– Я специально на кафедру заходил к Светлакову. Он же у вас вел курс по технологии? Я хотел проконсультироваться. Так он мне сразу тебя рекомендовал. Говорит, что кроме Берсеньева больше никого и нет. Работа сложная, кропотливая, потребует много времени и суеты не терпит. У тебя рука набита, глаз поставлен, пишешь ты быстро, технично. А потом ты сам же рассказывал, что любил эти музейные понедельники и в зале работать тебе нравилось? Так?
Павел кивнул.
– Или я что-то путаю?
– Нет, нет, все так.
– Ну и в чем тогда дело? Или ты забыл, что копия тоже может быть гениальной? Вспомни хотя бы Пуссена, его списки с Беллини, а Тициан, его «Льва Х» от рафаэлевского отличить невозможно! А Марков, а Бруни, а Брюллов! Ты, кстати, знаешь, что за его копию «Афинской школы» был заплачен беспрецедентный по тем временам гонорар? Павел, ты меня слушаешь?
– Да, Николай Ефремович, слушаю, – со вздохом ответил он.
– Вот и замечательно, – улыбнувшись, продолжил учитель. – Как там у Пушкина: «Усыпляя нарочито свою творческую силу»… Ты-то свою усыпить сможешь?
– Теперь точно смогу.
– Тогда не буду повторяться, ты и сам прекрасно знаешь, что через копию прошли все великие мастера, да и вообще все, кто когда-либо брал в руки кисть. Ну, так что? Возьмешься?
– Я сейчас не в форме, болею, – промямлил Павел.
– Бывает, но у тебя еще три дня в запасе. Лечись. А в понедельник как раз и приступишь.
Потом Николай Ефремович рассказал Павлу о заказчике, о том, как с ним познакомился, всплыли еще какие-то новые имена. Голос его от долгого говорения сделался хриплым. А Павел, слушая учителя вполуха, думал о своем. В голове его один за другим мелькали портреты поручиков, гусаров, дипломатов, купчих, кисейных барышень, старух-помещиц… красивых и уродливых, молодых и старых, здоровых и немощных, богатых и нищих… они жили, но теперь все это прошлое, страница истории, для них я неопасен, не страшен, им навредить не смогу…
– Так что надо копировать?
– Левицкого, портрет Николая Новикова.
С разрешения Лизы Павел с фотографом перенесли картину в проходную комнату, где было светлей и просторней. Каждый занялся своим делом. Фотограф – аппаратурой. Николай Ефремович извлек из одного кармана очки и сказал «так», затем из другого кармана лупу и снова сказал «так». Потом он заходил вокруг портрета, закряхтел, затакал и заохал. Сначала Лизе показалось, что охает он, потому что ему все нравится, но оказалось, совсем наоборот. Охал старичок от возмущения – состояние полотна он счел неудовлетворительным. Голос у него был высокий, скрипучий, он раскраснелся и то и дело обращался к Павлу, призывая его в свидетели чуть ли не вандализма. Чтобы не раздражать нервного профессора, а то, чего доброго, еще удар его хватит, Лиза с Серафимой вышли. Но и до кухни долетало скрипуче-недовольное «сколько утрат», «правый нижний почти потерян», «еще чуть-чуть, и осыпаться начнет».
Присев на диван, профессор что-то зашептал Павлу на ухо, потом вскочил и снова закружил вокруг картины:
– Да и была ли здесь подпись? Посмотри хорошенько.
– Похоже, что нет.
– Так, так. Но отсутствие подписи меня как раз не смущает. У него была такая особенность – не подписывать свои произведения. Согласен?
– Абсолютно.
– Кхе-хе, не подписывать, а еще реже датировать, что, разумеется, служило немалым препятствием для установления авторства, – профессор, наклонившись, буравил взглядом обратную сторону портрета. Сима рванулась было смахнуть пыть, но Лиза ее удержала.