Портрет
Шрифт:
Но там стояли и другие — картины их обеих, сплетенных, раскинутых вместе, занятых тем, от чего я и сейчас содрогаюсь. Картины страстные и необузданные, интимные и порнографические. Шокирующие картины — лица, обезображенные порочностью, тела, свившиеся немыслимым клубком в устремлении друг к другу. И она писала свет, а не скрывала себя в темноте. Черт побери, она использовала свет, как никто прежде и не пытался. Каждая картина была насыщена яркими слепящими красками: зеленые, и сиреневые, и красные тона плоти, солнце, отражающееся от чувственных ног и рук, расположенных так, как не сумела бы вживе изобразить никакая натурщица. Сложный узел углов и изгибов их тел. Восхваление, даже пока они насиловали величие человеческого тела, образ и подобие Бога, сводя его к похабности и гротеску. Солнце, сияющее сквозь окна, даже одевало их ореолами, пока они мяли друг друга, будто их развращенность была тем, из чего лепятся святые.
Даже и теперь эти картины преследуют меня. Они мне снятся, они приходят ко мне непрошеные, когда я ночью лежу в постели. Я пытаюсь выбросить их из памяти, но даже теперь, четыре года спустя, не могу. Я перепробовал все — долгие прогулки, снотворные настойки всех видов, изготовляемые аптекарями Киберона, молитвы, исповеди. Ничто не действует. И они — не картины тонких намеков, не «Олимпия» Моне, предоставляющая все воображению. Такая тщательная и благопристойная поза, и смотрящий затягивается в картину, так что непристойность присутствует только в вашем сознании, а художник может сослаться на свою непричастность. В этих нет и намека на застенчивость. Всякий, кто смотрел на них, был непрошеным гостем, не имевшим права находиться там. Особенно я вспоминаю одну: Джеки на коленях перед Эвелин, обнаженной на диване. В ее лице нет радости: это не изображение влюбленной, которой коснулось божественное начало. Только что-то дьявольское и яростное, лицо перекошено, тело напряжено, изо рта вырывается ликующий вопль. Какое отношение могло это иметь к любви или нежности? Это ли хрупкая, изящная женщина, которую я знал? Но как в момент с вашим разбившимся бокалом, я понял, что это правда. Вот какой она была на самом деле — разнузданной и гнусной.
«Черт те что! Вы только посмотрите. Это… омерзительно. Немедленно поверните их изнанкой наружу. Закройте их. Сжечь их, вот что. О Господи!..» Мне запомнилось, как в какой-то момент это сказал полицейский. Полагаю, ее родные согласились с ним, когда увидели их. Не знаю. Полицейский, разумеется, был прав. Эти картины заставили меня содрогнуться. Я думал, причиной была свисающая с люстры Эвелин, но нет. Просто я впервые узнал ее и испытал отвращение к тому, как она дала волю прятавшемуся в ней и упивалась им. Делать подобное, думать подобное и писать это как любовь! Не видеть того, чем это было на самом деле, чем этому следует быть, а превратить в искусство, на какое прежде никто не посягал.
Только вопль ее квартирной хозяйки, поднявшейся по лестнице с пинтой молока для нее, застывшей позади меня, едва она заглянула внутрь комнаты, и уронившей бутылку, так что она разбилась об пол, и молоко потекло в комнату, наконец вернул меня в реальность. А вернее, вовсе выбросил меня из нее, потому что я практически не помню дальнейшего. Во всяком случае, того, что происходило. Полагаю, кто-то вызвал полицию; врачи или кто там, вероятно, сняли ее и увезли в морг. Предположительно приехал кто-то из ее родных. Видимо, я дал показания полиции, разговаривал с ее отцом. Ничего этого я не помню. Знаю только, что в конце концов оказался на пароме в Ла-Манше и впервые за неделю почувствовал, что способен снова дышать. Между тем, как я открыл дверь ее комнаты, и гудком парома, выходящего из порта, не было ничего, кроме воспоминаний об этих картинах.
По мере того как проходили дни и недели, я все больше сердился на нее за то, что она посмела вести жизнь, не видимую и не подозреваемую, пока вы не уничтожили две вещи, которые ей были по-настоящему дороги, и не вывели все это на свет. Вы низвергли жуткое извращенное животное; даже самые непредсказуемые среди лондонской богемы отпрыгнули бы от этих образов, были бы подавлены и возмущены их страстностью и силой. То, что было по-настоящему близко ее сердцу, порожденное тем, чем она была, не могло быть никому показано открыто.
Не должен ли я быть благодарен вам, Уильям? Вы обличили Эвелин, показали, что она такое в действительности, заставили меня понять ошибочность моего поведения даже в моей дружбе с ней. Не должен ли я поблагодарить вас, старый друг, за еще одну оказанную мне услугу?
Но заодно вы уничтожили и значительную часть меня самого. Вы отняли мою веру в то, что я способен видеть сущность людей в их лицах и познавать их. Вы отняли ту, кого я любил, и подменили ее чем-то уродливым и чудовищным. Теперь я почти не способен вспомнить ту Эвелин, которую знал. Не осталось ничего, кроме этой прислоненной к стене картины, и висящего там трупа, и ненависти, которую она испытывала ко мне в момент смерти. Если бы не ваше беспощадное вмешательство, ничего
не изменилось бы, я никогда ничего этого не узнал бы. Жизнь могла бы продолжаться, и у меня были бы моя жена, и особняк в Холланд-парке, и мои ученики, и мои богатства.Большую часть моего изгнания я ненавидел ее, но последнее время это чувство ослабело. И даже та жуткая картина больше не возбуждает во мне прежнего омерзения. Жалею, что вы не видели этого полотна. Ведь Эвелин, знаете ли, все-таки была хорошим художником, чем-то экстраординарным. И картина являлась доказательством, которое убедило бы даже вас. Она научила себя испытывать высший предел страсти и поняла, как претворять все это в живопись. Никто из известных мне даже близко не подошел. Могу ли я вечно ненавидеть кого-то, кто сумел создать подобное? Кто преуспел, пока я всегда отворачивался и не решался, шел на компромиссы и искал одобрения людей вроде вас? Кто был готов рискнуть всем и потерять все. Конечно, я ненавижу ее за то, откуда все это взялось. Я ругал ее и презирал за то, что она была тем, чем была. Я пытался обрести силу пожелать счастья ее душе, пожелать со всей искренностью. Но не могу, пусть даже церковь как будто способна творить подобные чудеса. Мое прощение заключено только в памяти о ее шедевре, как ни ужасен он был.
Я теперь изгоню ее всю, она больше не должна проникать в мои мысли. Я найду другой способ обретать покой для моих ночей, чтобы не видеть эти образы, едва я закрою глаза. Я замещу их образом другого друга, еще более извращенного, чем была она. В этом портрете я написал вашу душу, Уильям, насколько это в моих силах. Теперь вам можно на него посмотреть. Давайте-ка я поверну мольберт, чтобы вам не надо было подниматься. Думаю, тому, что вам так трудно встать, причиной вино, которым я вас угостил. Сильный вкус, который вам так не нравится, прячет очень многое. Не тревожьтесь. Просто будете нетвердо держаться на ногах. Я это знаю. Мои бессонные ночи заставляли меня экспериментировать со многими настоями, и мне известно действие их всех. А этот вызывает только некоторую вялость и слабость, но к утрате сознания ни в коей мере не приводит.
Ну, так что вы думаете? Можете смотреть на себя такого, какой вы есть. Замечаете холодность, которую я поместил вокруг ваших глаз? Жестокость рта, расчетливость подбородка? Надеюсь, вы заметили, что фон абсолютно темен, ведь в мире никогда никого не существовало, кроме вас одного. Особенно я горжусь тенями: как видите, никакого преобладающего источника света нет, и создается впечатление, будто свет исходит изнутри вас. Вы освещаете холст, ибо вы источник незыблемости и истины. Сопоставьте его с предыдущим, и, надеюсь, вы увидите, что именно я хочу выразить. Ум, интеллектуальность присутствуют и здесь, культурность и способность ценить красоту. Но вы растратили свои дарования впустую, использовали их недостойно, утратили право на них.
Вы знаете, я им горжусь. Бесспорно, очень хороший ваш портрет. Обманчиво простой на первый взгляд, и только всматриваясь внимательно, вы начинаете видеть его тонкости. За последние несколько лет я, как мне кажется, проделал длинный путь. Я начинаю писать именно то, что хочу написать, а не приближение к нему.
Разумеется, он не завершен. Вы не могли этого не заметить. Безусловно. Когда дело идет о картинах, вы ничего не упускаете. Он не сбалансирован. Первый — это портрет человека цельного душой и телом, второй показывает коррупцию души, но, как вы заметили, вашей внешности я несколько польстил. Я сделал вас чуточку моложе, менее ослабевшим, чем на самом деле. Сознательный прием с моей стороны, я вовсе не возвращаюсь к прежним привычкам. Параллельная коррупция тела выйдет наружу в последней части триптиха, к которой я скоро приступлю. Разумеется, при моей жизни ее никто не увидит; ее можно будет выставить не больше, чем полотно Эвелин. Но она научила меня, что это не причина, чтобы отказаться писать что-то; быть может, наиболее правдивые картины вообще необходимо прятать.
Не знаю, да, в сущности, мне все равно. Я знаю только, что предвкушаю трудности завершающей части моего замысла. И на этот раз я момент не упущу. Это не будет скороспелый набросок для газеты, он не станет упущенной возможностью или неудачей. Я буду работать над вами, пока не доведу дело до конца, не беспокойтесь. По-моему, я говорил вам, как мне не удалось справиться с мальчиком, которого выбросило на пляж, так как я не знал его живым. Он был абстракцией, просто набором форм и оттенков. Теперь я сумею этого избежать. Я бесстрашно усилю зеленые тона, глаза будут направлены на смотрящего более прямо. То, как море съедает плоть и обнажает строение костей, я выпишу с любовью. Это будет выдающаяся работа, что-то, что запечатлеется в памяти и вытеснит образы, которые пляшут у меня в голове, когда я пытаюсь уснуть. Стоит любых усилий, по-моему. Даже вы одобрили бы, хоть вы и критик. В мыслях я уже вижу все так ясно.