Портрет
Шрифт:
Игорь и Талька уже о чем-то говорят.
Женя отсчитал пятнадцать мешков, сгреб их в охапку и понес на борозду. «Впрочем, нет. Никакой я не гордый и не трусливый. Просто не считаю, что у меня есть какое-то исключительное право на общение с ней».
Между тем Игорь перетащил Булкина к себе на борозду, а Талька со своим ведром перебралась к Жене. Она уже сидела на перевернутом ведре и дожидалась его.
— Ты почему не бережешь руки? — строго спросила она. — Ты ведь художник… Возьми мои перчатки.
Женя бросил мешки и отвел руки за спину, но она поймала его руку и стала натягивать на нее перчатку.
Картошка была накопана спозаранок, и все сразу принялись за работу. Женя снисходительно поглядывал на Тальку, но она подбирала картошку так проворно, что скоро они опередили всех.
— Посмотрела бы мамочка на свою вертопрашку! — с гордостью сказала Талька. Потом полушутя-полусерьезно спросила: — А что, могла бы я быть крестьянкой?
Женя усмехнулся, пожал плечами.
— Нет, наверно, — ответила она самой себе. — Я коров доить не умею.
— Ну, этому я бы тебя научил!
— А ты умеешь?
— Умею. Даже первотелок помогал маме раздаивать.
— А это трудно?
— Да как сказать… После практики не хуже других доить будешь.
Талька задумалась, а Женя вдохновенно говорил, что, если бы ему предложили покинуть родные места и жить в столице, он ни за что не согласился бы. Родимая деревня краше Москвы — так говорят старые люди. В Москве тесно, а тут — простор. И люди тут вовсе не серые, как некоторым может казаться. Тут тебе и учителя, и агрономы, и врачи, и инженеры, и экономисты. И даже художник живет. А недавно настоящий поэт из города насовсем сюда переехал, женился, корову завел, поросенка… И артисты тоже наведываются: Воронец выступала, Пуговкин приезжал. И однажды даже космонавт был… Хочешь наукой заниматься — занимайся. Вон директор совхоза докторскую защитил…
Талька фыркнула:
— В космосе летаем, докторские защищаем, а картошку, между прочим, руками собираем.
— Зато доим электродоилкой, «елочкой». И до картошки очередь дойдет. Предложил же один человек под клубни сети закладывать, а потом, когда картошка созреет, сети трактором выдергивать…
— Завидую я тебе, — произнесла Талька, уже рассеянно слушая Женю. — Ты любишь свой простор. А я? Представь себе, Арбат я не люблю, метро тоже… Лучше бы ты научил меня не коров доить, а свой простор любить. Но разве любви учат?
Женя пристально посмотрел на нее, а она продолжала:
— Завидую я тебе. Основательный ты человек, хоть что-то любишь… А я легкомысленная и ничего на свете не люблю…
На картофельное поле прикатил на повозке старый конюх Прохорыч. Он приехал возить картошку в овощехранилище и уже подзадоривал ребят на погрузку мешков. Гнедой Буран остановился, понюхал землю, недовольно фыркнул и стал терпеливо ждать.
— Эх вы, детки государственные! — приговаривал Прохорыч, любовно оглядывая молодежь. — Надёжа наша…
Талька прищурила на него глаза и, обращаясь к Жене, произнесла тихо:
— А знаешь, как тетя Марья меня называет? Кукушкины детки, говорит.
Так она меня жалеет, а вместе со мной вообще всех детей брошенных. Когда она так говорит, мне плакать хочется, а слез нет.Талька опустилась на колени. Она смотрела невидящим взглядом сквозь Женю, а пальцы ее продолжали искать в борозде картошку, хотя в этом месте вся картошка уже была собрана.
— Я слышала об опыте, который провели ученые. Одни обезьянки вырастали с настоящей мамой, а другие с искусственной, с чучелом мамы. Первые выросли добрыми, ласковыми, а вторые злыми, агрессивными. Я отношусь к несчастным вторым. Я даже плакать не умею…
— Не наговаривай на себя! — с усилием проговорил Женя, останавливая ее руки, ищущие на пустом месте картошку.
— А что, разве не так?
Талька взглянула на Женю. Взгляд ее был тосклив, растерян.
— Нет, нет, ты не такая!.. — горячо шептал Женя, тоже опустившись на колени. — Я знаю… Хочешь, я сейчас руки твои поцелую? Или хотя бы вот перчатки… Это, конечно, глупость, но я хочу, чтоб ты знала, что ты хорошая!
— Не надо, не надо, что ты! — выхватила перчатки Талька. — Иди, тебя на погрузку зовут…
Женя медленно поднялся, зашагал к повозке. Оглянулся на Тальку: она смотрела ему вслед. Глаза ее были как-то особенно светлы.
Женя подошел к Бурану, погладил его по храпу, потом подсел под мешок, легко поднялся с ним, погрузил его на повозку. Прохорыч радостно глядел на Женю.
— Подымов он и есть Подымов, — рассуждал Прохорыч с повозки. — А почему Подымов? Потому что дед твой больше всех подымал. Что трое мужиков не подымут, то он один подымал. Лошадь подымал. Под повозку, зерном груженную, влезал и на спине от земли отрывал. Вот они какие — Подымовы! А прадед твой, говорят, и того больше подымал.
Прохорыч прервался на миг, закурил.
— Да только этой могуты ноне мало требуется, разве что мешки таскать. Ноне все ведь умственная натуга да душевная надсада. Нешто мы не понимаем… Эх, жили деды — не знали беды!..
Женя кидал в повозку мешки, наслаждаясь их тяжестью. И так силы хватало, а тут невесть откуда еще прибыло. Кажется, вели ему поднять на плечах Бурана — поднял бы…
И все оттого, что Талька светло глянула.
Нагрузив повозку, он вытер пот со лба, огляделся. А ведь и правда простор какой! Душе привольно, широко; взглядом охватываешь такую даль и высь, что кажешься себе парящей в поднебесье птицей. И разве можно не любить это бурое поле, которое к зиме становится сонливым, как старый человек, и эту речку, черную, крутонравную, чем-то сродни горячей, необъезженной лошади, и этот лесок, с которым всегда хорошо, как с верным, все понимающим другом?..
И хочется лечь, прильнуть к родному, доброму полю, и хочется сказать что-то ласковое пугливой реке, и обнять на опушке тонкий мечтательный клен…
Женя постучался к Хлебникову, тот ответил «да», но даже не повернул к вошедшему головы, всецело захваченный своей большой работой, называвшейся «Колхозный рынок». Его полотно «Трактористы» отобрано на зональную выставку. Хлебников идет в гору. Теперь он форсирует «Колхозный рынок», который сулит ему, возможно, даже участие в выставке «Советская Россия». Он очень на это надеется. Это была бы большая честь.