Послание из пустыни
Шрифт:
Он заплакал.
— Пощади меня, Иисус! — Иоханан простер ко мне свои девичьи руки. — Ты ведь не убийца…
Мне было семнадцать лет.
Я был слабой, дрожащей тварью. Я стоял на горе и чувствовал, как накалился между нами воздух. Весь остальной свет продолжал жить вольно и безмятежно. Налетевший ветерок принес с собой запахи шалфея и тимьяна. Они овеяли нас обоих, но пришли из другого мира. Оттуда, где была возможна цельность, где запах означал послание от Бога, напоминание о Творении, о том, что все мы созданы по Его подобию. В этом мире, здесь и сейчас, таким
Я воспринял это как насмешку, как жестокую шутку Господа, что Он послал мне запах в самые ноздри. Я прочел в нем безжалостное напоминание о нашей неудаче. И в то же время подумал: какое счастье, что есть чему радоваться и что предвкушать.
Я наклонился и сорвал листок шалфея, растер его в ладонях. От этого жеста Иоханан воспрял и снова ринулся в бой.
— Один человек просил меня последить за вами. На случай волнений и беспорядков. Я понятия ни о чем не имел. Я ничего не знал. — И робко прибавил: — Порядок ведь — дело хорошее.
— Ты выполнял поручения римлян, — сказал я. — А ты еврей. И я еврей. Товия тоже был евреем.
— Но кто-то должен поддерживать…
— Почему? И какой именно порядок? Нам нужна свобода, а не рабство.
— Да-да, конечно.
Его взор опять забегал по земле.
— На что тебе свобода, Иоханан?
— Товия и зилоты проповедуют не свободу, а восстание. Восстание же требует жертв.
— Нашу страну захватили чужеземцы. Они высасывают из нас все соки. Забирают наше зерно, нашу скотину. Присваивают добытое нами золото и серебро. Отнимают у нас язык, отнимают жен. Тебе не кажется, что все это — часть свободы, за которую стоит сражаться?
— Разумеется, — угрюмо согласился Иоханан. — Но когда власть захватят люди, призывающие к мятежу, все это перейдет в их руки.
— Тогда мы должны будем бороться дальше. Как ты не понимаешь? Как ты не понимаешь, что освобождение — процесс крайне медленный? Он может занять тысячу лет, может продолжаться до конца света, нам-то уж точно не видать свободы. Но неужели мы из-за этого откажемся встать на ее сторону? Кто-то обязан нести в себе идеи Свободы с большой буквы, проповедовать их, распространять по всей стране, не давать им забыться. Понимаешь, о чем я?
— Да.
Увы, я видел, что свобода его совершенно не интересует. Она была ему без надобности. Для таких, как Иоханан, свобода — пустой звук. Он бы даже не почувствовал ее, поскольку не знал, чем она пахнет. Впрочем, нет: почувствовал бы, потому что боялся. Свобода представляла собой угрозу, вызывала смертельный страх. Она вынудила бы Иоханана признать свою ограниченность, свои пределы — то же самое относилось к большинству. Свобода была кабалой, тяжким ярмом. Мечтать о ней было безумием, поскольку она предъявляла огромные требования.
Призывать к свободе было бесчеловечно. Что бы с ней делали Иосиф и Мария? Хотел ли ее даже Иоанн? Бесчеловечно навязывать людям бремя свободы, ведь она требует невероятной ответственности. Свобода — это преобразования и развитие, это неустанный труд ради изменения нашей жизни, наших привычек, наших взглядов. Она показала бы нам вещи в новом свете. Смогли бы мы выдержать такое? И разве кто-нибудь видел эту свободу? Полную свободу, которая складывается из отдельных, частных свобод?
Призывать
к свободе значило глумиться над низшим в человеке. Иоанн глумился надо мной, пытаясь приспособить меня к своему порядку вещей. Идея свободы, которую нес с собой Мессия, была преступна, поскольку человек снова и снова убеждался в тщете своих усилий.Но я ведь, кажется, избавился от этого проклятия? Разве мой сон не был знамением, убедительно доказавшим, что я всего-навсего человек и принадлежу к низким, недостойным тварям, что кругом царит зло и оно чувствует себя вправе делать все, что ему заблагорассудится? Может, мне сказать спасибо перепуганному Иоханану, которого я обозвал предателем, — за то, что напомнил о присущем всему человечеству, указал на наше общее наследие?
Я считал (интересно, кто направляет мои мысли, кто по-прежнему думает посредством меня?), что мне необходимо предательское лицо Иоханана, ибо оно составляет часть мира, то есть часть меня, а из мира нельзя изъять ни единой песчинки. Я считал, что, убив его или взяв в качестве заложника, сумею сохранить в себе образ предательства, образ зла.
Какая заносчивость! Ведь истинным предателем был я сам. Это я лелеял преступные мысли.
У бедного парня, стоявшего ниже меня, — с котловиной за спиной, где тлели и дымились отходы человеческой деятельности, — было совсем не лицо предателя. Его лоснящаяся физиономия излучала лишь ужас смерти, и я понял по ней, как отчаянно приходится жизни бороться со смертью, какую борьбу за выживание приходится вести малейшему проявлению любви.
Сколько же в нашей жизни смерти!
Сколько в нашем свете тьмы!
— Прости меня, Иоханан, — сказал я.
Он вздрогнул:
— За что?
— За мои мысли.
Он стиснул кулачки и потупился. Пока я молчал, наши с ним мысли явно текли в разных направлениях.
— Я и впрямь желал тебе смерти, — наконец вымолвил Иоханан, сглотнув комок в горле. — Да, я хотел ее!
— Знаю, — ответил я.
Как будто он сообщил мне что-то новое.
— И уже сказал, что прощаю тебя.
— Но почему? Ведь я возненавидел тебя с первой нашей встречи в Храме. Ведь я гонялся за тобой по оазису… помнишь, когда ты познакомился с женщиной? Тебе все удавалось, тебе неизменно везло, а мне…
У всякого есть в запасе крайнее средство: признание! В признании — корни того, что живет на поверхности, что читается в лице. Признание трогательно: признаваясь, человек считает себя вырвавшимся из темницы общества и хотя бы на миг вздыхает свободно. Признание означает нарушение правил. Господь все равно уже видел и слышал! Для Него нет ничего сокрытого.
Иоханан, однако, в самом деле вздохнул свободнее, когда я попросил его рассказать о себе. Прежде никто не хотел слушать.
— Несомненно, меня любили. Любил и отец. Конечно, любил. Я уверен… уверен, что это так…
Иоханан словно пытался придать вес будущим обвинениям.
Чтобы под прикрытием этих слов громить всех и вся.
— Но отец был строг. Он был священником в Иерусалимском храме, учил приходивших за наставлением. И хотел сделать священника из меня. Заставлял прилежно учиться. А кормили нас… можно сказать, впроголодь. Спать тоже приходилось немного. Отец вынуждал нас корпеть над книгами до поздней ночи.