Послание из пустыни
Шрифт:
Теперь они провожали в последний путь усопшего. Что было, то и будет… Не умолкнул ни шелест деревьев, ни свист плеток в руках римских легионеров. Что делалось, то и будет делаться…
Эти люди нравились мне, и я хотел быть одним из них, трудиться рядом с ними. Я хотел сидеть на Иосифовом месте в мастерской и, вдыхая запах живицы, под нестройный гул голосов обрабатывать плуг. Пускай другие расхлебывают все, что происходит вне Назарета. Сейчас я пойду и встану рядом с ними, думал я.
Увы, ноги отказывались повиноваться.
Мне вспомнились смиренные слова пророка: «Я — не пророк и не сын пророка; я был пастух, и собирал сикоморы. Но Господь взял меня от овец и сказал мне Господь: „иди, пророчествуй…“» [14]
Он
14
Книга Пророка Амоса, 7:14–15.
15
Книга Пророка Иеремии, 5:14.
Точно лев, крадущийся по пустыне, подкралось из-за горизонта солнце и с оглушительным рыком выпрыгнуло на небосвод.
И тогда я покинул свое ночное пристанище между каменными глыбами и спустился к могиле. Иосиф теперь стал земляным возвышением. Пригорком под смоковницей. Над миром только-только воцарялся свет. В небе, озирая это царство света, парил одинокий гриф. К мертвой песчанке слетелись крапивницы, облепили ее со всех сторон.
Господи, с каждым днем я все дальше ухожу от дарованной Тобой жизни. Помоги вновь раскрыть глаза и уши, чтобы доносились до меня крики с нивы земной. Разбей перегородку, отделяющую меня от них. Научи, как помочь самому себе, дабы существовать на радость Тебе и стать пламенем, которое делает Тебя видимым.
Мария подоспела к моему «Аминь». Она пришла одна и застыла на месте при виде меня.
— Ты остался мне сыном?
— Я же здесь.
— Если ты в самом деле мой сын, дом принадлежит тебе.
Она не отрывала взгляда от земли.
— У меня нет дома. Пускай им займется Иаков.
— Ты опять уходишь?
Мария произнесла эти слова отрешенным тоном. Даже с некоторой робостью. Я взял ее за руку.
Рука была мозолистая, с большими венами и печеночными пятнами. Я попросил Марию сесть, я повернул ее руку ладонью кверху и стал струйкой сыпать на нее песок. Мария испугалась. Она думала, это что-нибудь значит, думала, это заклинание.
— Что ты делаешь?
— Держу тебя за руку.
И Мария не отдернула ее. Только потуже замотала покрывало и долго не продолжала разговор.
— Когда снова в путь?
— Сегодня.
— Сегодня с площади не уходит караванов.
— Какой-нибудь караван всегда нагонит пешего.
Вопросы и ответы объединяли нас, а молчание разъединяло. Мы отвыкли друг от друга. И обратили взоры к окружающему миру. На пустыре стоял, оглядывая колючие кусты, верблюд; на левом боку, под самым горбом, играл солнечный зайчик. Вот появилась женщина с горшком навоза. Она присела перед верблюдом, так что его ноги образовали вверху арку. Над одним из дворов поднимался дымок. Откуда-то доносился шорох метлы. Ты его слышала, Мария? Вот по песку прошагал павлин; верблюд повернул за ним голову, в глазах его мелькнул слабый интерес.
Вот из деревни разошлись по полям мужчины — и пропали в ослепительном свете. Ты видела их, Мария?
Она жевала гвоздику — видимо, от зубной боли.
— Иисус…
— Да?..
— Я знаю, это очень глупо, но мне надо тебе кое-что сказать.
— Скажи.
В утренней тиши кто-то подметал. Шорох метлы казался шепотом, обычно не замечаемым шепотом.
— Я тебя боюсь.
Глаза ее покраснели от слез. Они расширились и казались огромными.
— Ты…
ты меня не очень любишь… А я… я боюсь даже прикоснуться к тебе.— Знаю.
— Перед твоим рождением…
Она долго не решалась продолжить.
— Говори же, говори…
— Рано утром ко мне явился ангел. А мне тогда было тошно жить, прямо хоть ложись и помирай. Сам знаешь, как бывает. Он явился и сказал… в общем, велел мне радоваться. Он прервал мой плач. И сказал: радуйся! А потом родился ты. Но я оказалась как бы ни при чем. И начали твориться всякие странности. К тебе приходили люди из дальних краев. А мне об эту пору надо было побыть с тобой наедине, в тишине и спокойствии. Мне даже покормить тебя толком не давали. Я чувствовала себя лишней. И ты как будто принадлежал не мне, а… а целому свету. И все говорили, ты какой-то особенный.
Она вдруг положила руку мне на колено. Я задрожал от этого нежданно-негаданного прикосновения.
— Ты, конечно, и есть особенный, я ничего плохого не хочу сказать. Просто я мало что соображаю. И все-таки… ты не должен на меня сердиться.
Я покачал головой, погладил Марию по руке.
— А когда пошли слухи, что ты живешь у римлян!.. Нам рассказал один работник из тех мест, он тебя видел. Когда ты выкидываешь такие фокусы на похоронах… Когда ты сбежал из монастыря, в котором тебе было хорошо… Тебе ведь было там хорошо, правда? Что все это значит? Может, тут есть какой-нибудь высший смысл?.. Однажды к нам пришли искать тебя римские солдаты. Сказали, ты стал зилотом и истребляешь римлян… А потом ты нанялся к ним работать. Как прикажешь все это понимать? При том, что сам ты всегда ходишь молчком… Мне страшно, очень страшно.
Она вскочила и побежала вниз, к полям.
— Мне тоже, — ответил я мелькавшим вдали пяткам. — Безумно страшно.
И все-таки я рад…
Вечернее освещение позволяет мне поднять взор и оглядеться по сторонам. Песок чуть остыл, так что можно безболезненно выйти из пальмовой рощицы.
Целый день я лежал в относительной прохладе под ее прикрытием. Недавно поел фиников и выпил воды.
Днем мне показалось, будто я слышу вдали верблюжьи колокольчики. Теперь кругом тишина. Я люблю тишину и боюсь ее. Она вроде колодца. Но звуки раздаются и в ней: сначала в ушах звенит колокольчик, затем воспоминание о нем, затем, совсем слабенькое, воспоминание о воспоминании. На каком-то этапе звук начинает переходить в образ. В образе вещи утрачивают имя, яркость, присущий им голос. Это, так сказать, тишина в развитии. Она ужасна: безмолвнее такой тиши нет ничего на свете.
Время от времени удается обратить все свое внимание внутрь, к собственной сердцевине. Там у меня обретается отец.
По прошествии стольких лет я часто говорю себе: не важно, кто он был такой. Долго живя без отца, человек творит его сам… из твердейшего камня, из сильнейшего духа, из ледяной воды. Я говорю себе, что мой отец — я. Он придает мне силы двигаться вперед. Он находится во мне и бьет родником, как только я захочу пить. И все же я предпочитаю вещи с именами. Конечно, мы живем безымянностью и тишиной, но стремиться должны к тому, что наделено именем. Я должен жить ради того, чтобы низвергнуть Рим, чтобы облегчить гнет бедняков. Жить ради жизни.
Я поселился здесь некоторое время назад, в полном одиночестве. В первый же день устроил себе стан. Теперь много сижу неподвижно и смотрю на горизонт, на синеющие подле Иерихона вершины. Я почти не ем, стараясь изгладить всякие воспоминания о теле, дабы разобраться, есть ли в нас что-нибудь помимо тела. Пульс у меня бьется гораздо медленнее прежнего, я уже могу подолгу сидеть так, что не дрогнет и мускул. Имею ли я право предаваться упражнениям, когда моих друзей истязают в темницах? Имею ли я право на это, когда народ голодает, подвергается притеснениям и пыткам?