После дождичка в четверг
Шрифт:
Кто я? Ничто. Боюсь всего, раздавлен всегдашним, растворенным во мне ожиданием грядущих бед, которые, может быть, и никогда не случатся. Кому я обязан унизительной болезнью моей души, себе или еще кому-то?.. Страху ли, в котором жила моя мать и ее ровесники и в котором рос я. И ему, несомненно… Мы забытые следы чьей-то глубины, мы забытые следы чьей-то глубины… Но и себе, а кому же еще, уж хотя бы сейчас не ищи себе облегчений и оправданий…»
Он стоял и корил себя, и бичевал себя, и был суров и нервен в прокурорских своих словах. Но никто вокруг не знал об этом.
Еще вчера он думал, что все идет хорошо, а он — настоящий человек, и Надя любит его, восторженное отношение сейбинцев к его походу и его смелости утвердило его в соблазнительном обмане. Нынче все шло иначе, ребята, занятые делами, забыли о нем, ни о чем его не расспрашивали, Надя была хмурая,
Он боялся взглянуть ребятам в глаза, потому что казалось ему, они все о нем знают, знают о том, что варится в душе его, и презирают его. Позор ждет его впереди. Он боялся взглянуть в Надины глаза, потому что он не знал, как ему быть с ней дальше. Гордиев узел требовалось все-таки рубить, и сегодня, глядя вслед «уазке», он понял ясно, как надо рубить. Уехать. Немедленно. Не откладывая, не придумывая отсрочек, закрыв глаза нырнуть с десятиметровой вышки. Оставить Наде письмо, все объяснить откровенно и уехать, если она любит его, она побежит за ним, и уж навсегда, если останется, что ж, значит, такая у них судьба, забыть он ее не сможет и будет думать о ней, ну и пусть. («И еще неизвестно, — проскочила мысль, — что лучше — Надя рядом или мысли и мечты о ней».) Там, в другом месте, во Влахерме или еще где-нибудь, все пойдет по-иному, начнется новая жизнь, это будет его жизнь, и там он принесет людям и делу, которому он поклялся служить, пользы намного больше, и люди на Сейбе еще о нем пожалеют…
«Поезд остановится здесь лишь на минуту» — вспомнились слова лохматого трубача. Крутимся, страдаем, принимаем купания, а зачем? Все ради одной лишь минуты. И снова мысли о быстротечности жизни людей, и уж конечно его собственной жизни, навалились на Олега, и он стал выкарабкиваться из-под них, обещал себе: «Вот уеду, вот уеду, вот завтра же уеду…»
И он понимал, что и вправду уедет, даже если жизнь его станет вдруг благополучной и он уговорит себя остаться в Саянах, то есть струсит и не решится рубить узел, который никто не развяжет, все равно первое же напряжение на Сейбе поломает его и вытолкнет из Саян…
«Когда Терехов подошел к Илге, — думала Надя, — о чем они там говорили? Илга пыталась смеяться, но глаза у нее были на мокром месте, а Терехов ей что-то отвечал, но что и как, я не знаю, я видела только спину его… Я все время следила за ними, я ревную его, что ли, к ней? Но я ведь все знаю, Илга мне рассказала, зачем же я… А Олег, бедный Олег, он ведь все понимает, все чувствует, но он держится, он сильный… Что же делать, что же делать, хоть бы Терехов поверил мне, украл меня, увез меня, о господи, какая я подлая, что я натворила… Но я хочу, чтоб все было честно, пусть горько, но честно… Что же делать мне, ведь не смогу я так дальше, честное слово, не смогу, сбегу к Терехову… После дождика в четверг все решится, сбегу, точно… Дождик-то уже кончился…»
«Надо будет узнать, — подумал Терехов, — когда Ермакову операцию собираются делать, что-то мне вчера старик не понравился…» Он попробовал тут же понять, почему вдруг явилась к нему мысль о Ермакове, и подумал, что, наверное, ее, искрой из камня, вышиб красный крест на кофейной «уазке», последнее, что запомнили его глаза, когда машина повернула влево и желто-розовое туловище дома спрятало ее. «Узнаю обязательно…» Еще вчера от сознания того, что уезжать из поселка ему пока никак нельзя, Терехову стало спокойнее, бередящая идея о кудыкиных горах отпала, освободила его, ведь если бы уехал он, прячась от Нади и Олега, на кудыкиных горах этих мучило бы душу ему чувство, что сбежал он, струсил. Теперь он был спокойнее, деловитее и даже веселее, хотя Надя жила рядом с ним на Сейбе, а просить ее с Олегом уехать из поселка, раз такая получилась история,
Терехов никогда бы не решился, да и просить было бы делом глупым и скверным. Они оставались вместе на Сейбе, и о том, как все будет между ними тремя впереди, Терехов уговаривал себя не думать, хотя и понимал, что чем дальше, тем запутаннее и труднее станут складываться их отношения, и придется однажды завести разговор откровенный и до конца. Надо было терпеть, переломить себя, но как? Впрочем, может, и вправду два дня назад Надя ничего не выдумала и любит его, если так, если и завтра и послезавтра будет так, он пойдет к ней… Хватит об этом думать, сейчас об этом не надо думать…Сегодня был вторник, а Зименко на Сейбу пока не пожаловал; стало быть, в день полегче следует ему, Терехову, разыскать начальника штаба по трассе и выложить ему историю моста. И еще он подумал, что скорей бы пришло новое воскресенье, опять будет он отсыпаться, кости греть на солнышке, закрыв глаза, забыв обо всем, или уйдет в тайгу и станет мучить себя и мучить бумагу, чтобы передать на белом листе серыми к черными пятнами карандаша девичью стройность знакомой осины, ускользающей от него, блеск ее крепких и нервных от ветра листьев. Терехову снова не давали покоя краски тайги, сине-зеленые провалы распадков, зазывающих к своим дальним тайнам, желтая дорожка робкой пока насыпи и желтые стены домов их младенческого города. Он и сейчас с жадностью, волнуясь, смотрел на тайгу и поселок, и мысль о том, как было бы ему худо, если бы он поддался собственному смятению и уехал бы от Сейбы, обожгла его. Он уже не мог жить без этой земли и без людей, которые стояли сейчас рядом с ним.
Он любил этих людей, хотя и никогда не говорил им об этом, часто он был мрачным и ворчал на них, ведь и ему доставалось в последние горячие дни.
33
— Посиди, Василий, я сейчас вернусь.
Вернулся, заставив ждать пять минут. Впрочем, Испольнову время нынче было дешево. Он смотрел на Будкова и усмехался.
Белая рубашка Будкова была чиста, словно пыль не гуляла сейчас по выжженным, коричневым улицам.
Будков сел.
— Надо же, — сказал Будков, — резко континентальный климат… Ананасы бы здесь растить…
— Все же лучше грязи.
— Бумажки я вам все подписал. Претензий нет?
— Нет, — сказал Испольнов, — будете в наших краях, Иван Алексеевич, просим в гости…
— Как у Райкина, заходите запросто, без адреса?..
— Почему же. Вот, пожалуйста, адрес…
— Не надо. Никогда я не буду в ваших краях.
— Как знать…
— Хочешь, верь, хочешь, нет, а расставаться мне с тобой жалко…
Будков замолчал, потому что, хотя и вправду почувствовал он сейчас сожаление, что приходится ему провожать людей, с которыми столько воспоминаний связано, классных мастеров и просто приятных ему когда-то ребят, все же он понимал, что кривит душой и сам рад, что Испольнов с приятелями уезжает от него подальше. Час назад, когда главный инженер принялся вдруг уговаривать Испольнова остаться, всякие блага ему сулить, Будков сказал резко: «Нет. Все. Нечего их уламывать. Пусть бегут. Мы гордость должны иметь…», хотя дело было вовсе не в гордости. И все же сейчас, сидя напротив нагловатого крепыша со свесившейся на лоб удалой русой прядью, натыкаясь на иронический прищур его глаз, Будков огорчался, он чувствовал себя виноватым перед прославленным в былые дни бригадиром, ему казалось, что это он своими подачками и пряниками испортил Испольнова, расшевелил в нем недоброе. «А что было делать, а что было делать?» — повторял про себя Будков, и ему хотелось, чтобы Васька встал и ушел из его кабинета, из его жизни, и побыстрее.
— И зачем ты наговорил на меня всякой всячины? — сказал Будков устало, он не злился на Испольнова, казалось, даже не осуждал его, а просто недоумевал.
— Правду я наговорил.
— А зачем? Уедешь ты. Верить тебе никто не будет. Я уж постараюсь. И имя твое вычернят.
— Терехов принял сейчас боксерскую стойку. И с ним — сейбинцы. Вот и посмотрим, кто кого.
Испольнов засмеялся довольно. Он желал припугнуть Будкова, как три дня назад желал припугнуть Терехова, обещая им обоим сладкую жизнь впереди, а себе увлекательное представление. Но Будкова словно бы и не тронули, грозные его слова, он только вздохнул горестно и показался на мгновение Испольнову ребячливым и беззащитным. И Испольнову стало жалко его. И стало жалко самого себя, потому что он знал уже сейчас, что в Сергаче через месяц, через два совсем неинтересно ему будет знать, кто кому из этих двоих — Будков или Терехов — свернет шею.