Последнее приключение Аввакума Захова
Шрифт:
С домом на улице Настурции связан самый славный период «искательской» деятельности Аввакума. Этот дом полон воспоминаний о кинорежиссере Асене Кантарджиеве, о Прекрасной фее, которая, исполняя заглавную роль в балете «Спящая красавица», покорила сердца столичных жителей, о преподавательнице музыки Евгении Марковой. Он перенаселен тенями многих людей, насыщен сверх меры сильными переживаниями, связанными с исходом тех запутанных историй — порой трагическим, порой трагикомическим, как это было в истории с Прекрасной феей…
В рабочей комнате Аввакума полно книг — они громоздятся от пола до потолка — и старинных терракот. Она заставлена шкафами, где хранятся старинные рукописи, фотографии, архивы уже раскрытых им и завершенных загадочных историй; шкафами,
В остальном же сегодняшний Аввакум и «тот» похожи — не отличаются ни своим внешним, ни духовным обликом. Вот почему я повторяю сейчас то же, что когда-то давно говорил о нем. Тогда сказанное мною звучало странно, но в данный момент это настолько истинно и реально, что было бы неразумно отрекаться от него. Аввакум всей своей жизнью и своей деятельностью доказал это.
У Аввакума были красивые большие серовато-голубые глаза, спокойные и задумчивые. Но людям честолюбивым — таким, например, как я, — трудно было вынести его взгляд: они сразу же чувствовали себя первокурсниками, робеющими перед своим профессором. Взгляд его, казалось, проникал в мозг и взвешивал на самых точных весах мысли собеседника. Лицо его — сегодняшнего Аввакума — представлялось мне сейчас хуже, чем когда бы то ни было. Оно напоминало лицо то ли художника, отставшего от времени, то ли артиста, покинувшего сцену, то ли стареющего холостяка, у которого за спиной множество любовных историй. Морщины, избороздившие лоб и щеки Аввакума, стали длиннее, подбородок — костистее, челюсти — резче очерченными. Волосы и виски серебрились еще больше, кадык заострился.
Худощавость придавала его лицу подчеркнуто городской, я бы сказал, даже аристократический вид; никто бы и не подумал, что в жилах его предков могла быть хоть капля крестьянской крови. Но руки его, с сильными кистями и длинными пальцами, с резко очерченными сухожилиями излучали первобытную силу и врожденную ловкость. Я всегда думал, что среди его предков непременно были строители мостов и домов типа, скажем, трявненских или копривштенских мастеров.
Высокий, сухощавый, в широкополой черной шляпе, в свободном черном макинтоше, мрачный, но с горящими глазами, он походил на того странного вестника, который явился когда-то к больному Моцарту и поручил ему написать «Реквием».
По натуре общительный, Аввакум жил уединенно, и это было непонятным, труднообъяснимым парадоксом его жизни. Он имел много знакомых — особенно среди художников, археологов, музейных работников, — и все они признавали его большую культуру, его несомненные достоинства как ученого и то, что он интересен и занятен как человек. Аввакум был желанным гостем в любой компании, его общества искали, с ним можно было засидеться за полночь и не заметить, как пролетело время. Он был тем, кого французы называют «animateur» — душой небольших компаний культурных и воспитанных людей.
И вопреки всему этому у него не было друзей. Было много знакомых, но жил он очень одиноко. Почему?
Аввакум был любезным и внимательным собеседником, но никогда и ни в коем случае не позволял себе быть «прижатым к стене». Он обладал огромными познаниями и гибким умом и во всех спорах оказывался бесспорным победителем. А ведь известно, что множество
людей с трудом терпят чужое превосходство, не любят чувствовать чей-то перевес над собой. Они могут уважать «превосходящего», слушать его, рукоплескать ему, но любят его редко.Умение Аввакума отгадывать по едва заметным внешним признакам то, что действительно произошло с тем или другим из его знакомых, не только удивляло, но вызывало тревогу и какой-то смутный страх перед ним. У каждого смертного есть свои маленькие и большие тайны, которые ему не хочется выставлять напоказ или поверять кому-то. И когда он видит или чувствует, что чья-то чужая рука способна сдергивать завесу над тайнами, он не без основания начинает бояться и за сокрываемое им самим.
Глаза Аввакума были теми «окнами», через которые можно было смотреть только изнутри, но чужой взгляд они не пропускали, заглянуть в них было нельзя, невозможно. Они не только не пропускали чужого взгляда, но сами зарывались, проникали в него, добирались — пусть в шутку — до сокрытого. И потому глаза Аввакума были в известном смысле ловцами — ловцами тайных мыслей и скрываемых чувств.
Вот почему Аввакума уважали, но не любили.
Да и сам он всегда чувствовал себя в любом обществе старше всех и более всех обремененным заботами. Но он вовсе не испытывал неприязни к этим людям. Им владело тягостное чувство, будто он знаком с ними уже десятилетия и, если захочет, может раскрыть всю их подноготную, а они ничего не могут от него утаить.
Аввакум все ждал друга, но тот не появлялся, и он так и не узнал его. Тоска по нему росла в его душе день ото дня. Он ждал этого друга точно так же, как ждал по вечерам, что кто-то позвонит ему в дверь.
Понятие «друг» было для него, наверное, представлением о чем-то прекрасном, возвышенном, благородном. Но такой друг все не приходил. Когда Аввакуму казалось, что он уже прикоснулся к его плечу, как это было в случае с Прекрасной феей, тотчас же наступало разочарование.
Поэтому самую большую радость он находил в своей работе. Работа, в сущности, и была его самым лучшим, самым верным другом. Не любая работа, конечно! Даже не та, что была связана с терракотами, с вазами, с потемневшей за века бронзой. Самым большим счастьем для него было, если ему удавалось помочь какому-нибудь несправедливо обиженному, оклеветанному человеку, который стоял под прицелом, ожидая смертоносного выстрела. Когда ему удавалось помочь, он, казалось, достигал чего-то прекрасного, словно бы прикасался к плечу друга.
Вот таким был Аввакум.
Мне всегда казалось, что по своему душевному складу он, во всяком случае, не из тех счастливцев, для которых жизнь — это «песня», а море им «по колено».
Наоборот, его радости были очень скромными. Я насчитал бы их всего-то три: камин, трубка, алгебраические задачи.
Из времен года он больше всего любил осень, а его любимой погодой был тихий дождь.
Таким представлялся Аввакум моему воображению. Другой, настоящий, которого мало интересует, что я о нем думаю и каким его вижу в воображении, тот, наверное, куда богаче душевно, и по многим вопросам его мнение совершенно не совпадает с моим. Поэтому судить о нем лучше по его собственному житью-бытью. Его подлинный портрет написан его жизнью.
Уже в ночь на двадцать шестое октября, когда мы вышли из лаборатории, я с уверенностью знал следующее:
1. Профессор Марко Марков не был и ни в коем случае не мог быть похитителем склянки с вирусами. Чистейшая бессмыслица предполагать, что он станет на путь самоограбления, — в подобном предположении нет и капли логики. Если бы профессор Марков решил передать свой вирус политическому врагу нашей страны, чтобы использовать его как бактериологическое оружие, ему вовсе незачем было передавать выращенные в склянке вирусы — он просто сообщил бы формулу и технологию их сотворения. Располагая i этими данными, политический враг сам мог бы воспроизводить чумоподобные вирусы, и столько, сколько пожелает.