Последние Горбатовы
Шрифт:
Немка-кухарка была права, определив Барбасова важным господином. Он действительно был теперь чрезвычайно важен. В эти несколько месяцев в его манерах и даже наружности произошла значительная перемена.
Перед Груней и Владимиром был уже не московский адвокат, не франт дурного тона, поражавший пестротой своего костюма. Теперь он походил на англичанина, в черном длинном сюртуке, застегнутом доверху, в высоком стоячем воротничке и скромном черном галстуке. Его волосы были коротко остриженны и, вероятно, после неимоверных усилий парикмахера, совсем не торчали, а лежали гладко, волосок
Одним словом, он уже не поражал своеобразной комичной дурнотой, он имел вид солидного чиновника, знающего себе цену и уверенного в своей блестящей будущности.
Вместо того, чтобы по своему обычаю, весело захохотать, он едва улыбнулся, как-то поджимая и пряча свои толстые губы, молча поздоровался, хотел было присесть в низенькое кресло, но сообразил, что если это сделает, то его колени окажутся выше головы. А потому он не сел, а изогнулся в академической позе, легонько опираясь локтями об этажерку.
Груня так была раздражена и рассержена, нервы ее так были натянуты, что непременно нужен был какой-нибудь исход этому раздражению — и она почти истерически стала смеяться, смеяться до слез, глядя на Барбасова.
— Чего же вы смеетесь, Аграфена Васильевна? — наконец выговорил он. — Что во мне такого смешного?
— Как что смешного?! — она перевела дыхание и утирала платком глаза. — Да ведь от этой метаморфозы можно умереть со смеху! Владимир Сергеевич, взгляните вы на него — что это такое!.. Вот он третий раз у меня… В первый раз был сам собою; второй раз я заметила в нем чтото странное, но не разобрала… А теперь — разве это Барбасов?.. Что это значит?!
— Это значит, что из либерального свободного гражданина он превратился в министерского чиновника, — сказал Владимир.
— Да ведь эта перемена совсем к вам не идет! — воскликнула Груня. — Вы были прежде гораздо интереснее, я вас таким и видеть не хочу, слышите!.. Прежде, на вас глядя, хотелось смеяться, а теперь разбирает скука.
— Однако вы вот же смеетесь, да еще как!
— Это только в первую минуту… уверяю вас… Барбасов, да будьте же сами собою!
Он вздохнул, но не шевельнулся, будто застыл в своей академической позе.
— Увы не могу, Аграфена Васильевна! — произнес он. — Прошлого не вернешь — это вам должно быть хорошо известно!.. Что с возу упало, то пропало. Владимир Сергеевич совершенно верно объяснил вам причину происшедшей во мне перемены… Отныне волей-неволей я должен носить эту маску, даже и в таком случае, если она будет причиной вашей ко мне полной немилости.
— Вот у вас даже и шутки выходят теперь такие скучные и длинные! — сказала Груня. — Садитесь и говорите просто — что вы делаете? Что с вами случилось?
Барбасов осторожно приподнял локоть с этажерки, боясь зацепить за что-нибудь, подозрительно взглянул на кресло, затем решился — и опустился в него, изогнув в сторону свои длинные ноги.
— Какая у вас, однако, неудобная мебель! — заметил он. — Вам угодно знать, что я делаю, — извольте:
начинаю служение моему отечеству в Министерстве юстиции.— Так вы, в самом деле, совсем переехали в Петербург, бросили адвокатуру?
— В самом деле.
— Когда вы мне говорили, я думала, что вы шутите.
— С какой же стати: я вам говорил серьезно, если не верите, спросите Владимира Сергеевича, он знает.
— Да, знаю, — сказал Владимир, — знаю, что ты произвел самое лучшее впечатление, что тебя приняли abras ouverts и сразу дали тебе такое назначение, которое изумило многих… Но я все же не понимаю твоего поступка… Ведь ты двумя-тремя делами как адвокат нажил себе целое состояние, а теперь перешел на какие-нибудь три тысячи жалованья! Что тебя к этому побудило? Ты мне казался таким практичным человеком, умеющим хорошо считать и знающим толк в деньгах.
— Значит, ты ошибался! — серьезно и спокойно отвечал Барбасов. — Очень просто: мне надоело адвокатствовать, мне уже давно стало противно защищать разных негодяев…
— А помните, как вы оправдывались перед Кондратом Кузьмичем?
— Помню, так что же? Может быть, эта именно необходимость оправдываться и заставила меня бросить адвокатуру. Я нахожу, что буду полезнее как обвинитель…
— А практичен я или непрактичен, mon cher, — обернулся он к Владимиру, — об этом судить теперь рано, через несколько лет будет видно. Да ты мне скажи, ты не одобряешь мой поступок?
— Нисколько, напротив! Я только изумляюсь.
— Ну, вот видишь, сам говоришь: напротив!.. А изумляться… изумляться, мой друг, ничему не следует — это одно из первых правил мудрости…
— Так ты слышал, что меня приняли abras ouverts, что я произвел хорошее впечатление? — оживленно прибавил он и улыбнулся.
— Да.
— Вот видишь! Ведь я говорил тебе, что на твоем месте сумел бы сделать самую блестящую карьеру… теперь постараюсь это на своем собственном…
— Ну, а твоя некоторая, так сказать, краснота? Ты ее изрядно-таки показывал в газетных своих статейках…
— Краснота, — протянул Барбасов, усмехаясь, — что это за слово такое? Я его терпеть не могу, да и ничего оно не выражает. Скажу тебе одно — именно эти мои статейки, на которые ты намекаешь, главным образом и сослужили мне службу; не будь я их автором — не получить бы мне того, что я уже получил сразу… а получил я даже сверх моих ожиданий и чаяний…
— Да, пожалуй, это так, именно так у нас и должно быть! — сказал Владимир.
— Да уж, конечно, так!
И Барбасов опять самодовольно и несколько ехидно усмехнулся, снова поджимая губы. Раздался громкий звонок.
— Кто еще!? — досадливо проговорила Груня и этими двумя словами выдала себя Барбасову.
Он взглянул на Владимира, тихонько кашлянул, в его лице мелькнуло прежнее — он готов был уже прорваться, но удержался, только встал на ноги и взял свою шляпу.
В комнату вошла Катя и подала Груне карточку.
— Человек спрашивает: принимаете ли? Они внизу, в карете дожидаются!
Груня передала карточку Владимиру. Он прочел фамилию человека власть имущего, от которого зависела вся будущность Груни в Петербурге как певицы, желающей поступить на сцену.