Последние листья
Шрифт:
И признаем Одного, чтобы не пойти за другим. Но не будем Сатану и Антихриста прикрывать любвеобильными ладошками.
Противоречия, пламень и горение. И не надо гасить. Погасишь — мир погаснет. Поэтому, мудрый: никогда не своди к единству и «умозаключению» своих сочинений, оставляй их в хаосе, в брожении, в безобразии. Пусть. Все — пусть. Пусть «да» лезет на «нет» и «нет» вывертывается из-под него и борет «подножку». Пусть борются, страдают и кипят. Как ведь и бедная душа твоя, мудрый человек, кипела и страдала. Душа твоя не меньше мира. И если ты терпел, пусть и мир потерпит.
Нечего ему морду мазать сметаной (вотяки).
11. III.1916
Некрасив
От некрасивости все подходят ко мне без страха: и вдруг находят нежность — чего так страшно недостает в мире сем жутком и склочном.
Я всех люблю. Действительно всех люблю. Без притворства. С Николаи, долгое время с Афанасьевым [42] и еще не менее 10-ти сотрудников в нашей газете я был на «ты», не зная даже их по имени и отчеству. И действительно, их уважал и любил: «А как зовут — мне все равно». Хорошая морда.
42
Николай Иванович Афанасьев (р.1864) — секретарь газеты «Новое время».
Этих «хороших морд» на свете я всегда любил. Что-то милое во взгляде. Милое лицо. Смешное лицо. Голос. Такого всегда полюбишь.
Стукачева мне написала: «голос Ваш (из Москвы спрашивала) нежный, приятный; обаятельный». Мы не видались еще, а лишь года 2 переписывались. Отвратительно, что я не умею читать лекций. Я бы «взял свое». Образовал бы «свою партию».
Я знаю этот интимный свой голос, которому невольно покоряются; точнее — быстро ко мне привязываются и совершенно доверяют.
Что общего между Шараповым [43] и Мережковским: а оба любили. Между Столпнером [44] и Страховым: любили же.
43
Сергей Федорович Шарапов (1855–1911) — писатель, друг Розанова.
44
Борис Григорьевич Cтолпнер (1871–1937) — участник петербургского Религиозно-Философского общества, где с ним встречался Розанов; сотрудник «Еврейской энциклопедии».
И я немножко их «проводил». Мережковского я не любил, ничего не понимая в его идеях, и не интересуясь лицом. Столпнера — как не русского.
Они мне все говорили. Я им ничего не говорил. Не интересовался говорить.
Но и не говорил (никогда): «Люблю». Просто, чай пил с ними.
И я со всем светом пил чай. Оставаясь в стороне от света.
В себе я: угрюмый, печальный. Не знающий, что делать. «Близко к отчаянному положение». На людях, при лампе — «чай пью».
Обман ли это? Не очень. Решительно, я не лгал им и при них. Никогда. Всегда «полная реальность». А не говорил всего.
Таким образом, в моей «полной реальности» ничего не было не так, ничего не лежало фальшиво. Но ведь во всех вещах есть освещенные части и неосвещенные «освещенное было истинно так», а об неосвещенной я не рассказывал.
«По ту сторону занавески» перешла только мамочка. О, она и сама не знала, что «перешла»; и никто не знал, дети, никто. Это моя таинственная боль, слившаяся с ее болью воединое. И притом, она была потаенная.
Прочие люди проходили мимо меня. Эта пошла на меня. И мы соединились,
слились. Но она и сама не знает этого.За всю жизнь я, в сущности, ее одну любил. Как? — не могу объяснить. «Я ничего не понимаю». Только боль, боль, боль…
Болезни детей не только не производят такого же впечатления, но и ничего подобного. Поэзия других людей не только не производит такого же впечатления, но и ничего приблизительного. «Что? Как? Почему?» — не понимаю.
11. III.1916
Метафизика живет не потому, что людям «хочется», а потому что самая душа метафизична.
Метафизика — жажда.
И поистине она не иссохнет.
Это — голод души. Если бы человек все «до кончика» узнал, он подошел бы к стене (ведения) и сказал: «Там что-то есть» (за стеной).
Если бы перед ним все осветили, он сел бы и сказал: «Я буду ждать».
Человек беспределен. Самая суть его — беспредельность. И выражением этого и служит метафизика.
«Все ясно». Тогда он скажет: «Ну, так я хочу неясного».
Напротив, все темно. Тогда он орет: «Я жажду света».
У человека есть жажда «другого». Бессознательно. И из нее родилась метафизика.
«Хочу заглянуть за край».
«Хочу дойти до конца».
«Умру. Но я хочу знать, что будет после смерти».
«Нельзя знать? Тогда я постараюсь увидеть во сне, сочинить, отгадать, сказать об этом стихотворение».
Да. Вот стихи еще. Они тоже метафизичны. Стихи и дар сложить их — оттуда же, откуда метафизика.
Человек говорит. Казалось бы, довольно. «Скажи все, что нужно».
Вдруг он запел. Это — метафизика, метафизичность.
20. III.1916
Что вы ищете все вчерашнего дня. Вчерашний день прошел, и вы его не найдете никогда.
«Он умер! Он умер!» — восклицали в Египте и в Финикии. «Возлюбленный — умер!!»
И плакали. И тоже посыпали пеплом голову и раздирали одежды на себе.
«Да, — я скажу, — он умер, ваш Возлюбленный».
Будет ли он называться «вчерашний день» или — Озирис, или Христос.
И — католичество. И — Москва.
Ах, и я жалею Возлюбленного. О, и для меня он — Возлюбленный. Не менее, чем для вас.
Но я знаю, что Он воистину умер.
И обратим взоры в другую сторону. И будем ждать «Завтра»
20. III.1916
Есть люди, которые всю жизнь учатся, «лекции» и все, — и у них самое элементарное отношение к книге. Элементарное отношение к самомалейшему рассуждению, к стихотворению, к книге — которую и начали читать.
А 12 лет школы за спиною. И есть «ученье работы», и уже почти начинают сами читать лекции.
Какое-то врожденное непредрасположение к книге, неприуготовленность к книге.
Отсюда я заключаю, что «книга родилась в мир» совсем особо, что это — «новое чего-то рождение в мире» и далеко не все «способны к книге». Что есть люди, «врожденно к ней неспособные», — и такие сколько бы ни учились, ни читали, ни старались, к ним «книга» так же не идет, как к корове «горб верблюда».