Последние свидетели (сто недетских рассказов)
Шрифт:
А вечером призналась…
Сестра меня била. Кусала. Царапала. А я просила ее: «Убей меня! Убей! Как я буду теперь жить?!» Я хотела умереть…
Я вам рассказала о нескольких днях… А их было всех девятьсот…
Девятьсот таких дней…
На моих глазах девочка украла на базаре у одной женщины булочку. Маленькая девочка… Ее догнали и повалили на землю. Начали бить… Били страшно. Смертным боем. А она торопилась доесть, проглотить булочку. Проглотить раньше, чем ее убьют…
Девятьсот таких дней…
Наш дедушка так ослабел, что один раз упал на улице…
Девятьсот…
Люди, как тени, медленно двигались по городу. Как во сне… В глубоком сне… То есть ты это видишь, но у тебя мысль, что ты видишь сон. Вот эти медленные… вот эти плывущие движения… Будто не по земле человек идет, а по воде…
Голос менялся от голода… Или совсем пропадал… Нельзя было определить по голосу – мужчина это или женщина? И по одежде нельзя, все закручены в какие-то тряпки. Наш завтрак… Наш завтрак был кусок обоев, старые обои, но на них остался клей… Мучной клей… Вот эти обои, и кипяточек…
Девятьсот дней…
Иду из булочной… Получила дневной паек. Эти крохи, эти жалкие граммы… А навстречу мне бежит собака. Поравнялась со мной и обнюхивает – слышит запах хлеба.
Я понимала, что это – наше счастье. Эта собака… Наше спасение!! Я приведу собаку домой…
Дала ей кусочек хлеба, и она за мной пошла. Возле дома еще кусочек ей отщипнула, она лизнула мне руку. Вошли в наш подъезд… Но по ступенькам она поднималась неохотно, на каждом этаже останавливалась. Я отдала ей весь наш хлеб… Кусочек за кусочком… Так добрались мы до четвертого этажа, а наша квартира на пятом. Тут она уперлась и не идет дальше. Смотрит на меня… Как что-то чувствует. Понимает. Я ее обнимаю: «Собака миленькая, прости… Собака миленькая, прости…» Прошу ее, упрашиваю… И она пошла…
Очень хотелось жить…
Услышали… По радио передали: «Блокада прорвана! Блокада прорвана!» – счастливее нас людей не было. Счастливее нельзя быть. Мы выстояли!! Блокада прорвана…
По нашей улице шли наши солдаты. Я подбежала к ним… А обнять – сил не хватило…
В Ленинграде много памятников, но нет одного, который должен быть. О нем забыли. Это – памятник блокадной собаке.
Собака миленькая, прости…
А она убегала: «Это не моя дочь! Не моя-а-а!..»
Фаина Люцко – 15 лет.
Сейчас – кинорабтник.
Я каждый день вспоминаю, но живу… Как я живу? Объясните мне…
Помню, что каратели черные все, черные… С высокими фуражками… У них даже собаки были черные. Блестели.
Мы жались к матерям… Они не всех убивали, не всю деревню. Они взяли тех, кто справа стоял. На правой стороне. И мы с мамой там стояли… Нас разделили: детей – отдельно, а наших родителей – отдельно. Мы поняли, что они родителей будут сейчас расстреливать, а нас оставят. Там была моя мама… А я не хотела жить
без мамы… Я просилась к ней и плакала. Как-то меня пропустили…А она, как увидела… Как закричит:
– Это не моя дочь!
– Мамочка! Ма…
– Это не моя дочь! Не моя дочь! Не моя-а-а…
– Ма-а-амочка!!
Глаза у нее не слез были полны, а крови. Полные глаза крови…
– Это не моя дочь!!
Куда-то меня оттащили… И я видела, как сначала стреляли в детей. Стреляли и смотрели, как родители мучаются. Расстреляли двух моих сестер и двоих братьев. Когда убили детей, стали убивать родителей. Маму я уже не увидела… Мама, наверное, упала…
Стояла женщина, держала на руках грудного ребеночка, он сосал водичку из бутылочки. Они выстрелили сначала в бутылочку, потом в ребенка… А потом только мать убили…
Я удивляюсь, что я после всего живу… Маленькая выжила… Но как я взрослая живу? Я уже давно взрослая…
«Разве мы – дети? Мы были мужчинами и женщинами…»
Виктор Лещинский – 6 лет.
Сейчас – директор энергетического техникума.
Приехал я в гости. Тетя позвала на лето к себе…
Жили мы в Быхове, а тетя – в деревне Коммуна под Быховом. В центре деревни стоял длинный дом, на семей двадцать, – коммунарский дом. Это все, что я успел запомнить.
Говорят: «Война». Надо ехать к родителям. Тетя не пустила:
– Война кончится, тогда поедешь.
– А скоро война кончится?
– Конечно, скоро.
Через какое-то время приходят пешком родители: «В Быхове немцы. Люди разбегаются по деревням». Остались мы у тети.
Зимой зашли в хату партизаны… Я попросил винтовку. Это были мамины племянники, а мои двоюродные братья. Посмеялись и дали подержать в руках. Тяжелая.
В хате все время пахло кожей. Теплым клеем. Отец шил партизанам сапоги. Я просил, чтобы и мне он сшил сапоги. Он говорил, что, мол, подожди, у меня много работы, а я, помню, доказывал, что мне нужны маленькие сапоги, у меня нога маленькая. Он обещал…
Последнее воспоминание об отце, как его гонят по улице к большой машине… И бьют палкой по голове…
…Кончилась война, у нас ни отца, ни дома. Мне одиннадцать лет, я самый старший в семье. Еще двое – братик и сестра, те маленькие. Взяла мама ссуду. Купили старую хату, там была такая крыша, что если шел дождь, спрятаться негде, везде текло. Пробивалась вода. В одиннадцать лет я сам осаживал окна, перекрывал крышу соломой. Строил сарай…
Как?
Первое бревно закатил и положил сам, второе – мама помогла. А выше нам уже одним поднять не под силу. Делал я так: обтешу бревно на земле, зарублю угол и жду, когда будут женщины идти на работу в поле. Утром они разом вцепятся и одно бревно поднимут, я его подточу и опущу в угол. До вечера еще одно обтешу… Они идут вечером с работы, поднимут… И стеночка растет…
В деревне семьдесят дворов, и всего двое мужчин с фронта вернулись. Один – на костылях. «Детка! Моя ты детка!» – голосила надо мной мама. Я где сяду вечером, там и засну.