Последний часовой
Шрифт:
Явление семьи потрясло Никса, как высадка турок. Он озадаченно уставился на детей. Потом обвел глазами вокруг, ожидая найти сопровождение. И, не найдя, начал багроветь. От шеи к подбородку. Плохой знак.
– Папочка! – не давая ему опомниться, заверещала Мэри. – Не сердись! Мы очень виноваты! Мы за мамой пришли!
По лицу Никса мелькнуло жалкое выражение.
– Что это значит, мадемуазель? – начал он, но сам себя оборвал. – Вам нужно уйти.
– Нет. – Мэри набычилась.
Государь был озадачен. С ним обычно не спорили. Особенно собственные дети. Он присел на корточки, так что его нос оказался как раз напротив носа
– Слушай, маме сейчас очень плохо. Не до нас.
– А тебе до нас?
Это был удар ниже пояса. И снова только правота спасла Мэри от гражданской казни на месте.
– А бабушка…
Олли выступила из-за спины сестры:
– У бабушки Сиротская касса, Воспитательное общество и много других дел.
Вот кому сегодня влетит! Единственные сироты, которыми бы стоило заняться Марии Федоровне, – ее собственные внуки.
– Ты больше не приходишь вечером, – продолжала настаивать Олли.
– Не гуляешь с нами.
– Не читаешь.
– Не рисуешь нам.
Ну да, раньше он вечно малевал им картинки. Как объяснить, что у него больше нет вечеров?
Николай собрался с мыслями.
– Гулять сейчас холодно. Во всяком случае, для младших. Единственная, кого могу взять с собой – Мэри. Я выхожу на полчаса после одиннадцати.
Царевна взвизгнула от восторга.
– А мы?
– Вас возьму, когда потеплеет. – Он замялся. – Это не значит, что я вас не люблю. Но вы должны быть терпеливы и слушаться…
Никс обвел глазами пустынный коридор. Кого, собственно, слушаться?
– Пойдемте, я отведу вас в ваши комнаты. – Государь взял Адини на одну руку, а Олли на другую. Мэри как большая степенно пошла рядом. – В одиннадцать. И ни минутой позже. Если вы, мадемуазель, будете копаться, или на вас не будет теплой шляпки…
Девочка кивала.
– …или теплых сапог…
Гул издалека приближался. Их искали. Но это уже не имело значения. Мэри предвкушала, как притворно испуганные голоса разобьются об утес отцовского негодования. И тогда… что он тогда скажет!
Все здесь, на севере, наводит тоску. Мрачный, туманный край гранитом набережных, неподвижными глыбами дворцов, храмов и мостов, чернью вод и желтизной небес высасывает из души последнюю радость. Все дышит сыростью и холодом, пропитавшим воздух, сердца и мысли. Раевский не удивился бы, если б узнал, что у петербуржцев вместо печени кусочек слизи, а мозг разжижен, как квашня у плохой стряпухи. Чтобы не сойти с ума, нужно каждую минуту уноситься мыслью в благословенный край Малороссии, к цветущим садам, к теплым и густым голосам, к запаху выжженной солнцем пыли на дороге… Тут он в гробу. В каменном саване на живое тело.
– Государь разрешил вашей сестре свидание с мужем.
При этих словах ноги Александра подкосились. Он ожидал препятствий, проволочек, издевательства следователей – словом, всего, что можно было бы живописать Мари как «окаменелое нечувствие».
Но нет, едва она приехала в Петербург, едва написала под диктовку отца и брата прошение на высочайшее имя, едва отправила… ну неделя, не более… и вот 16 апреля пришел ответ. Рандеву супругов в крепости не запрещены!Александр Христофорович смотрел на посетителя с затаенной усмешкой, которая при всей подчеркнутой вежливости бесила Раевского.
– Его величество не возбраняет женам посещать арестантов. Вся Нева у крепости покрыта лодками. Правда, ваша несчастная сестра, запертая дома, не имеет возможности это заметить.
В последних словах заключалась издевка, почти вызов. Раевскому показалось, что собеседник неведомым образом догадывается обо всех его уловках, видит Бог, имевших целью только уберечь Мари!
– Когда вы намерены позволить ей свидеться с Сержем? – осведомился Бенкендорф.
И Александр прозрел: для него, оказывается, Волконский тоже Серж. Сейчас скажет: «Бюхна» – и все встанет на свои места. Этот лощеный тип с помятой физиономией того же поля ягода – генеральская кость! Где ж ты был, когда Серж вляпался в дерьмо по уши?
– Вы должны нас понять, – с расстановкой заявил Раевский. – Сестра больна, почти при смерти. Прежде чем устроить ее встречу с государственным преступником, человеком бесчестным и обманувшим наше доверие, мы хотели бы принять предосторожности.
Бенкендорф молчал, чуть склонив голову набок и внимательно слушая посетителя. В виске у него начинало стрелять, что было верным признаком перемены погоды. А там непременно заложит уши – последнее прости давней контузии. Плохо, плохо быть глухим! Читать по губам у всякого паршивца! Хотя в данном случае и читать нечего. Все понятно без слов.
– Вы, Александр Николаевич, давно ли сами вышли из крепости, что честите своего зятя подлецом? – с усилием выговорил генерал. – Суд устанавливает вину каждого.
Раевский закусил губу.
– Государь благоволил пренебречь теми малыми уликами, которые имелись против вас, – продолжал Бенкендорф. – В качестве извинения за дни, проведенные в узилище, вам даровали придворный чин. Но скажите по совести, господин камергер, сколько сему способствовала ваша невиновность, а сколько имя вашего отца, которое император не хотел смешивать с грязью? Довольно уж и того, что оба зятя у старика – злодеи.
На мгновение Александром овладел холодный гнев. Но Раевский взял себя в руки. Роль должна быть сыграна до конца.
– Князь Волконский нагло обманул нас, – отчеканил он, – и прежде всех свою несчастную жену. Мы полагали, что выдаем ее за заслуженного человека, благородного…
– И богатого, – вставил Александр Христофорович.
– …а вышло – за бунтовщика, – проигнорировал его слова Александр. – Для нашего семейства нет иной цели, кроме как спасти дочь и сестру. Бедная Мари еще надеется, что супруг не так замешан, что все ошибка…
По скептическому выражению лица генерала Раевский понял, что ошибки нет.
– Для всех будет лучше, если Мари откажется от своей безумной затеи видеть мужа, поскорее вернется домой, к ребенку, и там будет ждать оглашения приговора, – подвел черту брат. – Она перенесла воспаление мозга и совершает свои шаги неосознанно. С ней может сделаться беда, и вы осиротите бедного малютку с обеих сторон.
«Так, Сержа он уже повесил», – вздохнул Бенкендорф, который и сам рисовал себе участь друга самыми черными красками.