Последний часовой
Шрифт:
С Николаем все выглядело иначе. Он был младше. На 14 лет. Громадная разница. И неоспоримая высота его положения не скрадывала элементарной… молодости. Отсутствия опыта. Незрелости мыслей. В то же время генерал признавал за государем твердую волю и абсолютную честность – вещи в нашем мире редкие. А кроме того, здравый смысл и недурное образование, особенно в точных науках. Проезжая мимо какой-нибудь колокольни, царь мог на глаз прикинуть ее высоту и тут же рассчитать, сколько пошло кирпича, бетона, жести…
Никс был серьезен не по летам. Строг. Привык обуздывать страсти и ни разу не проявил беспечности, легкости, желания оставить дело и поразвлечься. Всего, что так свойственно
Однажды он осторожно сказал об этом и получил в ответ:
– Вы не представляете, что я такое. Ведь вы знали меня в детстве. Разве не помните? Ленивый. Своевольный. Наглый. – В его голосе звучало отвращение. На секунду Александру Христофоровичу послышались интонации генерала Ламздорфа. – Упрямый. Трусливый. Когда я понял, что мне придется царствовать, я был в ужасе. Ничто не сравню с этим страданием. Минутами я думал, что сойду с ума. И все время молился: Господи, Господи, пусть я буду не я, а достойный человек.
Кажется, получилось. Порой рядом с этим собранным, ни на мгновение не расслаблявшимся существом становилось страшно. Он мог взорваться изнутри от громадного напряжения. А порой… задавал прямо-таки детские вопросы и даже не подозревал об этом.
В пятницу после обеда они возвращались из Петропавловской крепости в дрожках. Обсуждали ответы, полученные от Орлова. Вдруг император задумался.
– А что Мишель говорил о Муравьеве и Бестужеве? Будто они хвалили друг друга наедине. В каком смысле?
– В том самом. – Бенкендорф всегда умел пояснить дело без оскорбительных подробностей.
Его замечание вогнало государя в еще большую задумчивость.
– Я никогда не понимал… каким образом? – поборов смущение, сказал он. – Чисто технически.
Александр Христофорович бросил выразительный взгляд на круп лошади.
Молчание сделалось почти ощутимым.
– Но… крайне же неудобно…
– Не то слово.
Повисла такая глубокая пауза, перед которой бледнело безмолвие отцов-пустынников.
– Вот где корни бедствий. – После длительного размышления произнес император. Нравственный разврат предваряет политический.
Бенкендорф сокрушенно вздохнул. Плоды закрытого воспитания! Едва Николай вывернулся из-под каблука матери, его приняла в нежные объятия жена. Он уже стал отцом, не успев задаться половиной вопросов, которые составляли сущность прыщавого юношеского интереса самого Шурки.
– В гарнизонах этого полно, – буднично бросил генерал. – Особенно по отдаленным местам, где почти нет женщин. Да и в столице, пожалуй, не меньше.
Мимо них по набережной промаршировали кадеты Артиллерийского корпуса, лихо, с посвистом, выпевая «Журавель», любимую дразнилку всех полков, где каждый хвалил себя и глумился над «противником»:
Кавалергарды дураки, Подпирают потолки! —рявкал запевала.
Жура, жура, жура мой! Журавушка молодой! —подтягивала вся рота.
– Помните, как начинается?
– «А вот полк Преображенский, тот, что чешется по-женски», – рассмеялся император.
– Вы полагали, они только кудри на дамский лад завивают?
Открытие было жестоким.
– Ничего больше не хочу знать! – взвыл Никс.
Как угодно. Реальность от этого не изменится. Александр Христофорович уставился на мокрый, испещренный желтыми дорожками лошадиной
мочи снег. Неужели не нашлось людей, способных объяснить его августейшему спутнику самые элементарные вещи еще до тридцатилетия?! Обычно это забота старших братьев… Братьев. Генерал запоздало прозрел. Кроме Александра и Константина, от кого бы человек с таким замкнутым, властным характером принял пояснения?– Возможно, я невольно оскорбил вас неуместным любопытством, – не без усилия проговорил государь. – Извините меня.
Бенкендорф пожал плечами – мол, все в порядке. А сам продолжал смотреть на снег. У кого в его время не было романа с товарищем? Потом все одумались. Остепенились. Но иная заноза болит даже после того, как вынута.
Князь Петр Михайлович Волконский осторожно, боком протиснулся в комнату государыни. При его росте и нарочитом дородстве в плечах двери жалкого таганрогского домика казались узки, а голова вечно задевала где за потолок, где за притолоку.
Елизавета Алексеевна не повернулась. Трудно было сказать, слышала ли она шорох и смущенное сопение за спиной. В присутствии этой хрупкой, не от мира сего женщины Петрохану всегда становилось неловко своей грузной, геркулесовой фигуры, густого баса, слоновьего топота. Казалось, он может взять высохшую, как роза в альбоме, императрицу и посадить себе на ладонь.
За последние дни она очень сдала. Прошлой осенью ехала на юг не то лечиться, не то умирать. А похоронила мужа. Ей не хватило сил тронуться вслед за гробом Александра в Петербург. Свита опасалась худшего и застыла в ожидании бог весть каких новостей. При несчастной государыне оставалось так мало близких, что их можно было пересчитать по пальцам. Все кинулись в столицу, к новой власти. Из крупных сановников, сопровождавших покойного царя в Таганрог, на море застрял один Петрохан. Может быть, потому что уже не был крупным сановником и не спешил выслужиться. После смерти покойного благодетеля его карьера закончилась. Впрочем, она закончилась еще раньше, когда Ангел прогнал старого друга с должности начальника Главного штаба. Теперь он – вольная птица. Только организует похороны, устроит дела бедной Елизаветы Алексеевны. Нельзя же ее бросить…
– Дорогой друг, вас все оставили? – Улыбка несчастной государыни была как солнце в апреле: то спрячется, то проглянет, но вечно в слезах. И вся она, бесплотная, нездешняя, точно принадлежала другому миру. А когда-то ее называли самой красивой из русских императриц. Психеей.
– Вашему величеству ведомо, что в Петербурге возмущение. – Петрохан преклонил колени. – Дела службы призвали моих товарищей в столицу.
Все, все уехали. И генерал-адъютант Чернышев, и новый начальник Главного штаба Дибич, и добрейший князь Голицын. Каждому из них было что сказать молодому самодержцу. Только Волконский, как старый пес у порога дома, дожидался смерти хозяев и намеревался околеть на их могиле. Он с ног сбился, отыскивая в глуши бархат, золотые кисти, черный креп, телеги и годных лошадей. Хватись чего, негде взять!
– Как, однако, Александр бывал неделикатен, – прошептала Елизавета Алексеевна, поднимая глаза к портрету мужа. Она сидела в угловой комнате с видом на море. На круглом столике возле нее стояла ваза с маками и незабудками. Рядом – белый платок с рябью коричневатых капелек крови – ее величество кашляла все сильнее. – Вообще он тонко чувствовал настроение людей, но иногда как бы заставлял себя не замечать, что у окружающих есть сердце. Вам, наверное, трудно было встретиться с Дибичем?
Волконский пожал саженными плечами.