Последний день Помпеи
Шрифт:
Брюллов писал в Петербург Обществу поощрения художников:
«Три века признали сие творение единственным из произведений Рафаэля, и смею утвердительно сказать, что не надеюсь никогда принесть большей пользы Отечеству, как скопировав сей оригинал с должным терпением и прилежанием, к чему немало будет поощрять меня мысль быть полезным Отечеству…»
С думою быть полезным отечеству Брюллов начал копировать «Афинскую школу». Он не только копировал, но отгадывал и восстанавливал то, что похитило безжалостное время.
В «Афинской школе» Рафаэль изобразил величайших ученых и мудрецов, живших в разное время. Здесь были Платон,
Брюллов не только переводил на холст в величину около пяти сажен образы античных мыслителей. Он размышлял… В те дни на столе у Брюллова одна книга сменяла другую. То были фолианты сочинений историков и философов.
Работая, Брюллов не оставался безучастным к опорам персонажей «Афинской школы», собранных волею и гением Рафаэля воедино.
Как порой Брюллов завидовал Рафаэлю: в правом углу картины скромно примостились два наблюдателя всего происходящего — сам Рафаэль и его помощник Содома. Воспроизводя их фигуры, Брюллов мечтал, что когда-нибудь он создаст собственное большое полотно и там среди народа изобразит и себя с ящиком красок на голове.
В те дни, когда Брюллов копировал в Ватикане «Афинскую школу», вдохновляемый мыслью, что своим трудом он принесет пользу отечеству, в Петербурге ради пользы отечества лучшие люди пошли на великое, святое дело… В студеный декабрьский день офицеры-революционеры вывели свои полки на Сенатскую площадь.
Новый царь Николай Первый жестоко подавил восстание декабристов, пятерых вождей восставших — Пестеля, Рылеева, Муравьева-Апостола, Бестужева-Рюмина и Каховского — повесил, сотни офицеров сослал на каторгу в Сибирь, а солдат отправил на Кавказ под пули горцев…
Курьер из Петербурга привез в Рим русскому посольству известие о вступлении на всероссийский престол Николая I. Брюллов был близко знаком с поверенным в делах Григорием Ивановичем Гагариным, от него и узнал подробности о трагедии ка Сенатской площади. Воображение рисовало художнику огромную площадь и лужи алой крови на снегу…
Брюллов забросил работу и заперся дома. Вид беспечной римской толпы теперь вызывал у него раздражение.
В эти дни художник многое передумал. Брюллов вспоминал Петербург, свою юность. Будь он в этот декабрьский день в Петербурге, он, возможно, оказался бы с теми бесстрашными на Сенатской площади.
Когда художник вернулся к прерванному труду, к копированию «Афинской школы», он еще зорче вглядывался в лица античных мудрецов, особенно Платона и Аристотеля. Губы Брюллова тихо шевелились, он шептал стихи:
Мы добрых граждан позабавим И у позорного столпа Кишкой последнего попа Последнего царя удавим.Эти стихи он знал еще будучи в Петербурге. Они распространялись тайно, в списках, и молва приписывала их Пушкину. Брюллов повторял пушкинские стихи в Ватикане у картины Рафаэля и глядел на Платона и Аристотеля. Ему казалось, что Аристотель, обращенный всеми мыслями к земным людям, внимательно слушает его и явно сочувствует.
Дни шли за днями. Недели сменялись месяцами, а там прошел и год, и другой вступил в свою пору. Брюллов продолжал
копировать «Афинскую школу», но часто оставлял свой труд для других работ. По требованию Общества поощрения художников он под пару «Итальянскому утру» написал картину «Итальянский полдень».Картина изображала яркий итальянский полдень в саду и девушку, стоящую на лестнице и срывающую кисть винограда.
Для более верного расположения света и теней Брюллов работал в саду, под сенью настоящего виноградника.
В этом же году Брюллов написал восхитительную картину «Девушка, собирающая виноград в окрестностях Неаполя». В этих картинах изображены счастливые, здоровые люди. Они тесно слиты с природой, над ними голубеет высокое южное небо.
Брюллов писал итальянских девушек с натуры. Когда от выбирал натурщиц, он не забывал наставлений своих академических профессоров о прекрасном. А в своих наставлениях профессора требовали во всем следовать античным образцам. Брюллов все это понимал. Но в жизни итальянские девушки обычно отличались от античных образцов и, ей-богу, Брюллову это даже нравилось.
Не раз бывало, когда писал он с натуры этих веселых, жизнерадостных, шаловливых римлянок или неаполитанок, ему казалось, что за его спиной стоит профессор Алексей Егорович Егоров и строго напоминает:
— Ты учился рисовать антики? Должен знать красоту и облагораживать форму, которую видишь в натуре.
Но Брюллов не слушается своего бывшего профессора. Для него эти итальянские девушки — воплощение обаяния, каждая из них живая, неповторимая, и он ничуть не намеревается исправлять их по классическим образцам и превращать в античные статуи.
Пусть приверженцы академического искусства упрекают его в отступлении от идеальной красоты, от условной красоты форм, он не поступится чистой натуральностью, он не вытравит из своих картин здоровое чувство радости жизни.
Но как ни славил Брюллов в своих картинах радость бытия, как ни живописал колорит роскошной итальянской природы, его никогда не покидали раздумья о Петербурге. Нередко случалось, что во время веселого обеда в кафе Греко, где постоянно собирались художники, или на загородной прогулке с друзьями, он внезапно вспоминал героев-мучеников, и тут же обрывался его смех, умолкали шутки, Брюллов замыкался в себе или совсем оставлял друзей и уходил куда-нибудь один.
Друзья, особенно итальянцы, никогда не укоряли его за эти внезапные приступы меланхолии. Они знали, что Брюллов в таких случаях вспоминал о карбонариях своего несчастного отечества. Ведь в Италии свободолюбивые карбонарии были также заточены в тюрьмы по воле римского папы и австрийских оккупантов.
Брюллов, как только мог, выражал свое презрение российскому царствующему дому: писал портреты Гагариных, Нарышкиных, Виельгорского и других русских аристократов, а писать портрет великого князя наотрез отказался. Крест, присланный ему от императора Николая, Брюллов не хотел носить. Тут не возымели действия даже выговоры от князя Гагарина, назначенного в ту пору посланником.
В своих помыслах Брюллов все чаще и чаще возвращался к намерению создать картину из отечественной истории. Но Общество поощрения художников требовало от него произведений иного рода и в своих письмах предлагало ему отложить его намерение до возвращения в Россию.
Каждый раз, получая из Петербурга от членов Общества строгие напоминания о более быстром окончании итальянских картин, Брюллов уходил куда-нибудь в укромное место и облегчал душу тем, что тихо пел любимую песню, напоминавшую ему родину, — «Ни сосенки кудрявые, ни ивки близ него…»