Последний день жизни. Повесть о Эжене Варлене
Шрифт:
Когда он постучал бронзовым молотком в дверь его квартиры, ему открыла Лаура, в ее милых зеленовато-темных глазах вспыхнула улыбка.
— Я рада видеть вас! Вы, наверно, всегда и всюду чуточку опаздываете? Уже явились и Юнг, и Беккер, и Де Пап, и большинство из ваших. И опять, как обычно, ведутся страстные политические дебаты. Наш дорогой Мавр нe в силах отказаться от благородной идеи переделать этот несовершенный мир на свой лад. И я всецело на его стороне!
Лаура взяла у Эжена трость и шляпу, а он не удержался, чтобы не ответить в тон ей:
— Да, я вижу, мадемуазель Лаура, что вы изо всех сил помогаете доктору Мавру в его труде и тоже как будто не щадите сил!
— А что делать мне, если я верю своему дорогому Мавру так же, как вы верите Прудону, а?!
Он не успел ответить на ее язвительный вопрос — дверь в комнаты распахнулась, и на пороге появилась девочка лет десяти, в светлом платьице, выражением глаз
— Познакомьтесь, мосье Эжен, наша шалунья, моя сестрица Элеонора, она же — Тусси. Ведь ты позволишь нашему гостю называть себя так, Тусси?
Чуть чопорно, подхватив пальцами подол платьица, девочка присела.
— Если мосье Эжену угодно меня так называть, пожалуйста, я и для него — Тусси! А ты — Какаду! И — Птичий глаз!
Обе они рассмеялись, рассмеялся и Варлен, но, слыша громкие мужские голоса за дверью, заторопился. Хотелось поскорее попасть туда, послушать, по выражению доктора Маркса, «звон скрещивающихся шпаг».
Бродя но книжным магазинам, Варлен задержался, — и Толен, и Бенуа Малон, и Лимузен уже были здесь.
Не желая прерывать беседы, он поклонился от двери общим поклоном, а Лаура, осторожно взяв его за руку, провела и усадила на свободное место в торце стола. Немолодая женщина, позднее Эжен узнал ее имя — Елена Демут, придвинула ему тарелку, положила из большого блюда цветной капусты и спаржи, кусочек бекона, придвинула бокал.
Лаура присела рядом с Варленом, спросила шепотом:
— Что будете пить, застенчивый мосье Эжен?
— Все равно…
— Так я и полагала…
Говорил, обращаясь преимущественно к Толену а Малону, доктор Маркс:
— Дело объясняется крайне просто, друзья! Династия Бонапартов представляет не революционного, а консервативного крестьянина, не деревенское население, стремящееся собственными силами, наряду с городами, ниспровергнуть старый порядок, а деревенское население, которое, наоборот, тупо замыкается в отжившем старом порядке и ожидает спасения и преимуществ для себя и своей парцеллы от призрака Империи. Династия Бонапартов представляет не просвещение, а суеверие крестьянина, не его рассудок, а его предрассудок, не ею будущее, а его прошедшее, его современную Вандею! Вот чего не понимал и не хотел ни понимать, ни видеть Прудон!
Вопросительный и одновременно иронический взгляд Маркса скользнул по лицу Варлена.
— Прошу прощения, господа, — чуть поклонился он остальным. — Я рад приветствовать за своим столом еще одного защитника проповедей Прудона, мосье Эжена Варлена! И сейчас позволю себе ответить ему на угадываемые в его глазах вопросы словами самого же Прудона. — Маркс встал, отступил шагов пять в глубину комнаты, к книжному шкафу, взял с полки зеленую папку и, полистав ее, достал сложенное вчетверо письмо. — Дорогой Варлен! Прошу именно вас внимательно послушать, что написал мне много лет назад ваш учитель. Читаю: «Я исповедую теперь почти абсолютный антидогматизм в экономических вопросах. Не нужно создавать хлопот человеческому роду идейной путаницей: дадим миру образец мудрой и дальновидной терпимости; не будем разыгрывать из себя апостолов новой религии, хотя бы это была религия логики и разума. Я предпочитаю лучше сжечь институт частной собственности на медленном огне, чем дать ему новую силу, устроив Варфоломеевскую ночь для собственников…» Вот так писал мне мосье Прудон. Попытаемся перевести данные призывы на обыкновенный человеческий язык. Под Варфоломеевской ночью для собственников Прудон безусловно разумеет революцию и со всей своей апостольской страстностью предостерегает: не нужно! Нельзя! Табу! И далее пишет: «Попутно я должен сказать вам, что намерения французского рабочего класса, по-видимому, вполне совпадают с моими взглядами». — Маркс сложил мелко исписанные листочки. — Вот так. А я позволю себе усомниться, что рабочий класс нынешней Франции предпочитает кабалу и рабство истинной свободе, империю насильников — народной республике. Не так ли, дорогой Варлен?
Эжен чуть растерялся от прямо обращенною к нему вопроса, но запальчиво спросил:
— Значит, прав Бланки?! Значит — заговоры, восстания, убийства из-за угла, насилие против насилия, да?
Маркс ответил не сразу, внимательно рассматривая Варлена из-под крутых и чуть тропутых сединой бровей.
— Огюст Бланки! — задумчиво, с уважением и с какой-то странной печалью протянул он, садясь и придвигая к себе бокал белого вина. — О нет, дорогой Варлен! Бланки — цельная и могучая душа, человек неиссякающего стального мужества! Вся его жизнь — беспрестанный подвиг. Я помню его в Париже весной сорок восьмого года, мы с женой и дочерьми тогда жили там. Париж бурлил, ликовал, праздновал: только что свершилась революция. Луи-Филипп, а за ним Гизо и герцогиня Орлеанская бежали в Англию. Всегда великодушный в дни своих побед французский народ не препятствовал их бегству. И вот тогда, в один прекрасный
солнечный день, на площади Согласия я увидел Бланки. Он был предельно изнурен, измучен, его только что привезли в Париж из тюрьмы-крепости Мон-Сен-Мишель, где он отбывал пожизненное заключение, заменившее ему смертную казнь, к которой его приговорили судьи «короля-гражданина» Луи Филиппа за попытку неудавшегося восстания тридцать девятого года. Напомню и вам, Эжен, и вам, господа, что, выйдя на свободу, Бланки уже не застал в живых ни жены, ни единственного ребенка! Это ли не величайшая человеческая трагедия?! — Маркс опять пристально посмотрел Эжену прямо в глаза. И продолжал: — Нет дорогой Варлен, я не могу сказать об Огюсте Бланки ни одного плохого слова! Это — безупречный рыцарь революции, проносящий ей в жертву все самое дорогое, что у него есть! — Задумчивым взглядом Маркс обвел сидевших за столом. В этом взгляде необъяснимо сочетались и уважение, и грусть, и жалость. Но когда Маркс заговорил снова, в его голосе уже не было даже оттенка этих чувств. — И все же Бланки не прав! — убежденно и с силой сказал он. — Победоносные революции могут быть свершены не заговорщиками в таинственных черных масках, с кинжалами под полами истрепанных плащей. Да, да! Подлинно победоносные революции совершается пародами. И — только народами! Если за спиной любого самоотверженного и честнейшего вождя не стоит народ, любой заговор, любое восстание, даже если оно называет себя революцией, неизбежно обречено на трагическую гибель. Такова неумолимая логика истории, которой, увы, не разумел достопочтенный Прудон… Не понимает этой беспощадной логики и Огюст Бланки. И благодаря этому его героические, заслуживающие всяческого уважения усилия и принесенные им жертвы — все — впустую! Нет, друзья, у народных революций другой путь…Потом разговор перекинулся на женский и детский труд, распространенный по всей Европе и повсюду — преступно ужасный. Доктор Маркс слушал не перебивая говоривших, едва слышно барабаня пальцами по краям стола. Елена Демут угощала кофе. Наконец, когда все высказались, Маркс вздохнул устало и тяжко, словно сам сию минуту отошел от неумолимо вращающегося прядильного колеса.
— Для книги, которую я сейчас пишу, — сказал он, — мне пришлось переворошить уйму материалов. И должен вам сказать, что детский труд — самое позорное явление нашего низкого века, и первейшей задачей подлинно народной революции будет уничтожение этого варварства… И мне понятно, почему этот вопрос вы так остро ставите перед собой… А я назову вам несколько цифр, почерпнутых мной здесь, в великой, могучей и процветающей Британии! В прошлом веке дети в Англии начинали работать с четырех и пяти лет! Да, да, мосье, с четырех и пяти! Городские власти обязывались отнимать детей у родителей и следить, чтобы дети не покидали стен мануфактур. В Германии и Австрии, замечу попутно, правительство выдавало премии владельцам мануфактур за каждого работавшего ребенка. И работали дети по тринадцать-четырнадцать часов в сутки, жили в ужасных условиях, смертность была поистине чудовищной! Вот так, дорогие собеседники. И сие зло, сия подлейшая язва может быть излечена лишь той социальной революцией, о которой мы мечтаем и за которую боремся, а не мирными прудонистскими соглашениями с кровососами!
И последнее, что запомнилось Варлену в тот день, — коротенький разговор с Лаурой, сидевшей за обедом рядом с ним. Он сказал ей:
— Ваш Мавр, мадемуазель, проявляет подчеркнутый интерес к моей родине, к Франции. Почему? Ведь его волнуют проблемы революционного движения всей Европы и Америки, всего мира.
— Сейчас я вам покажу объяснение, — шепнула Лаура, вставая. Отошла к одному из книжных шкафов и через минуту вернулась с уже тронутым желтизной листком бумаги. На нем было крупно напечатано: «Временное правительство Французской республики. Свобода, Равенство и Братство. От имени французского народа.
Париж. 1 марта 1848 года.
Мужественный и честный Маркс!
Французская республика — место убежища для всех друзей свободы. Тирания Вас изгнала, свободная Франция вновь открывает Вам свои двери. Вам и всем тем, кто борется за святое дело, за братское дело всех народов!
Привет и братство!
Фердинанд Флокон».
И, улыбаясь своей всегдашней улыбкой, Лаура спросила:
— Это что-то объясняет вам, Эжен?
Вместо ответа он с глубоким уважением поцеловал ей руку.
НЕ ТЕРЯЯ НАДЕЖДЫ
Луи не возвращался в дом Денвер более трех суток — все не терял надежды отыскать брата или хотя бы что-то узнать о нем. Ему, ковылявшему от баррикады к баррикаде, с улицы на улицу, из одного округа города в другой, никто не чинил препятствий: ну что спросишь с убогого, да к тому же, судя по выражению лица, потерявшегося от горя? На Луи лишь косились с состраданием или брезгливой жалостью, а одна сердобольная старушка, проходя мимо, сунула ему в карман печеную картофелину. Ночью Луи сжевал ее без соли, не очистив от кожуры.