Последний день жизни. Повесть о Эжене Варлене
Шрифт:
Не могу передать, какая тоска охватила меня при этих словах брата, — три месяца жизни без него показались мне тридцатью годами тюремного заключения, мне просто захотелось заплакать. Но я сдержался: ведь Эжену пришлось во много раз тяжелее, чем мне, а он и не думает сдаваться, отказываться от борьбы.
— Значит, что же, дорогой Эжен? — спросил я, стараясь подавить дрожь в голосе и радуясь, что в темноте он не видит моих глаз. — Значит, впереди снова тюрьма, да?!
— Выбор прост, Малыш. Или отказ от борьбы и рабская доля, или борьба не на жизнь, а на смерть!..
Да, в день возвращения из Сент-Пелажи, глядя в будущее, Эжен оказался
«Я погрузился в историю революции, — рассказывал о своей юности мосье Жюль на суде, — и передо мной словно раскрыли огромную книгу, где речь шла о нищете, голоде и жестокости. Я увидел столяров с циркулем, раздвинутым точно оружие, и крестьян с покрытыми кровью вилами. Они кричали: „Мы голодны! Свободы! Да здравствует народ!“ История, жадно поглощавшаяся мною в годы духовного становления, — это не история богов, королей, святых, это история рабочих и крестьян, история моей страны! Там слезы бедняка, кровь бунтаря, страдания моих близких!.. Рядом с победителями, каковыми сегодня считаете себя вы, господа судьи, и побежденными, то есть нами, по-прежнему во весь рост стоит грозный и неотступный антагонизм труда и капитала! Ненависть эксплуатируемого к эксплуататору, пролетариев к буржуа вы не угасили и не сможете угасить!»
Так наш дорогой мосье Жюль закончил свою речь и, улыбаясь, помахивая нам рукой, удалился в сопровождении конвоя.
А Эжен, когда мы выходили из зала Дворца правосудия, задумчиво сказал мне:
— Ну вот, опять нам с тобой, Малыш, придется носить в Сент-Пелажи тюремные передачи!..
СЛУЖИТЕЛЬ ГОСПОДА БОГА МОНСЕНЬЕР БУШЬЕ
Голоса внизу оторвали Клэр от дневников Луи. С удивлением прислушалась она к башенному бою — пробило двенадцать! — даже не заметила, что просидела над тетрадями более двух часов.
Улыбающаяся, как всегда, и принаряженная по случаю победы, Софи с вопросительным взглядом появилась на пороге.
— К вам, мадам, отец Бушье, кюре нашего прихода.
— Проси!
Против обыкновения пастырь был не в сутане, и Клир не сразу узнала его. Обычно краснощекий и упитанный, благостный и уверенный в своей, освященной самим господом богом правоте, Бушье сегодня казался растерянным и помятым, словно изношенный сюртук. Лицо стало изможденно-худым, как у человека, перенесшего тяжелую болезнь и только что поднявшегося со смертного одра. И хотя это легко объяснялось обстановкой выдержавшего восьмимесячную осаду Парижа, мадам Деньер не смогла удержаться от восклицания изумления и сочувствия. «Святые отцы» всегда выглядели скромно, но респектабельно, как бы демонстрируя внешним видом всемогущество и благоденствие католической церкви.
— Боже мой! Что с вами, отец Бушье? Вы болели? Вас просто невозможно узнать!
Она склонилась к протянутой ей для поцелуя худой, со вздувшимися венами руке священника, коснулась ее губами. Затем заботливо поставила поближе к столу кресло и усадила гостя. И лишь
тогда обернулась к двери, где, ожидая приказаний, в позе покорной готовности застыла горничная.— Софи! Кофе!.. Вообще — все, что есть!.. И… вы выпьете кофе, святой отец?
— Пожалуй.
Чисто выбритое, когда-то полное и холеное лицо избороздили морщины, пронзительные студенистые глаза глубоко запали. И губы, привычно готовые к благостной и благословляющей улыбке, сейчас аскетически, подвижнически поджаты…
Кюре не спешил с рассказом, а Клэр, не смея нарушить молчание, ждала. Когда Софи поставила на стол кофейник и чашки, Клэр сама разлила кофе и заботливо подвинула чашку к лежавшей на столе руке кюре.
— Это подкрепит вас. И расскажите поскорее, что же с вами случилось? Где вы были?
— Где? — мученически улыбнулся Бушье. — В тюрьмах Мазас и Ла Рокетт, мадам Клэр!
— Мазас! Ла Рокетт?! — с почти суеверным ужасом переспросила Клэр. — Но за что же, святой отец?! Вы не могли нарушить ни божеских, ни человеческих законов!
— Я их не нарушал, мадам Клэр! А почему я оказался за тюремной решеткой, вы спросите у безбожников-коммунаров, в том числе и у вашего друга Эжена Варлена. Он — один из главных и отъявленных негодяев Коммуны!
— Но… — Клэр смущенно развела руками, чуть заметный румянел, окрасил щеки. — Почему вы считаете, святой отец, что этот… Я… я… Но выпейте же кофе! Он остынет.
— С удовольствием!.. И скажу вам, дочь моя, я всегда верил, что истина не могла не победить! И пусть память о Коммуне сгинет в пламени геенны огненной, как сгорят в огне костров грешные тела бунтовщиков!
Кюре с видимым удовольствием отпил несколько маленьких глотков.
— Господи! Так хочется хотя бы на время уехать от пережитых ужасов куда-нибудь на Ривьеру, в Ниццу, в Венецию! Однако… — спохватилась Клэр. — Что я болтаю о себе?! Жду подробного рассказа о ваших страданиях, святой отец! О, представляю, что вам довелось пережить!
— Э, нет, милая дочь! Вы не в состоянии представить себе муки, которые переживает человек, проходя по всем девяти кругам дантова ада. А я прошел по ним.
И только святая рука всевышнего вывела меня из кровавой темницы.
Бушье говорил проникновенно, словно произносил очередную проповедь с кафедры приходской церкви, в которой ревностно прослужил господу богу и своим приожанам более тридцати лет. Клэр слышала, вероятно, не меньше сотни проповедей Бушье и прекрасно знала его манеру говорить — слегка напыщенно, но сердечно, молитвенно воздевая руки. И хотя она кое-что знала о слабостях и тайных грешках кюре, но тоже в подобающих местах умиленно складывала ладони.
Один из пастырей духовного стада вольнодумного студенческого Латинского квартала давно благоволил к богатой владелице фирмы. Его зоркий глаз не раз примечал, как десятифранковые купюры ложились из ее руки на заваленный монетками су и сантимов серебряный поднос, с которым церковный служка обходит прихожан мосле мессы.
— Итак, я жду вашего рассказа, святой отец!
Бушье скорбно поджал губы, студенистые глаза его увлажнились.
— Речь не о моих личных страданиях, дочь моя. Волею всевышнего мне дарована жизнь, и весь остаток скорбных дней моих, все мои духовные и физические силы я отдам бескорыстному служению матери-церкви, восстановлению устоев веры. Эти безумцы посмели отторгнуть церковь от государства, от школы, пытались лишить народ самых надежных опор нравственности.