Последний год
Шрифт:
— Порох давно отсырел, — категорически ответил Манташев. Он подозвал официанта и показал на груду газет — Уберите этот мусор…
Они молчали, пока не ушел официант. Потом заговорил Манташев, заговорил энергично, в его черных глазах поблескивала злость, усталое его лицо оживилось:
— Мне говорили, что вы человек Мануса… — Грубин протестующе поднял руку, но он продолжал — Ладно, ладно, не вы его человек, а он ваш, это не играет никакой роли. Но вы на него непохожи. Он настолько врос со своими деньгами во все, что по инерции еще именуется Россией, что уже не видит собственные колени — мешает пузо с барышами. Но вы-то, я знаю, финансист осторожный, а значит, думающий и на авось не полагающийся. Я же помню то дело… Так неужели вы не понимаете, что ваша бочка с порохом существует не сама по себе. Допустим, она в трюме парохода, который напоролся на скалу и идет ко дну. Какое значение, взорвется
Грубин слушал его, пытаясь скрыть охватившую его тревогу, но не за корабль-Россию, конечно, а только за то, сумеет ли он спасти капитал, выйти из этой страшной игры, чтобы обрести затем в родной Германии спокойную жизнь, о которой мечтал все эти годы. Он не заметил, что Манташев уже давно молчит и смотрит на него с недоброй усмешкой.
— Как же спастись? — спросил Грубин.
— И как спасти капитал? — подхватил Манташев и мгновенно ответил — Не знаю. Каждый спасается в одиночку, и его спасительным плотом в океане является его ум… — Манташев умолк, ожидающе смотря на Грубина.
— Ну а если что-нибудь изменится на войне? — нерешительно начал Грубин.
— Что война? Что и какие изменения вы ждете? — Манташев не скрывал злости, но Грубин понимал, что эта злость не на него, а на все, что привело его к этим мыслям, и ему, наверно, нужно было перед кем-нибудь выговориться. — Войны уже нет! — продолжал он, глядя в пространство. — Ее проиграли и мы и немцы. Парадокс? Это истина, дорогой мой. Ис-ти-на…
— А если войну остановит мир?
— И это для нас с вами уже не имеет никакого значения, поскольку мы не сидим в окопах. Для нас важно только одно — есть у нас деньги или их уже нет. Так вот — у нас их нет. Тот рубль, который мы называли золотым, сейчас стал в лучшем случае жестянкой. А что вы можете сделать с этими жестянками?
Грубин подавленно молчал, а Манташеву словно доставляло удовольствие, что он загнал собеседника в тупик без выхода. Но ведь и сам он был в этом тупике… И вдруг он точно нашел что-то утешительное, в глазах у него загорелось злорадное оживление:
— Одно приятно — весь мир перевернут на спину. Весь! А знаете, что бывает с ежом, когда его перевернут на спину? Он становится беззащитным, у него открыто голое брюхо. Мир перевернут на спину! Кто его поставит на ноги? Может быть, маленькие нейтралы вроде Швеции, которые, как это ни смешно, выиграли эту войну. Но скорее всего это сделает Америка, она сейчас словно на другом корабле. Но сколько она за это возьмет? Захочет ли она получить жестью вместо золота? О, она поступит иначе! Она взрежет голое брюхо ежа и запустит руки в его внутренности. Она потребует концессий! И тогда мы с вами со своими жестянками превратимся в бедных родственников при американском богатом дядюшке, а он, как известно, к бедным родственникам нежных чувств никогда не испытывал. Вот о чем следует думать, дорогой мой осторожник, которого явно покинула осторожность, вы, дорогой мой, опоздали высадиться с этого корабля. Опоздали!…
Они вместе вышли на улицу, молча попрощались. Манташев сел в поджидавший его автомобиль.
Грубин стоял на краю тротуара, смотря вслед умчавшемуся миллионеру. Потом, ничего не видя и не слыша, пошел к Невскому. В виски ему стучало: опоздал… опоздал… опоздал… Страшно… Неужели он из этого проклятого бедлама выйдет нищим и не обеспечит любимой Алисе безмятежную жизнь, которую обещал ей все эти годы? Она потеряет веру в него, а значит, и любовь. Нет! Смириться с этим невозможно!..
На углу Невского он остановился и посмотрел вокруг. Был разгар дня. В высоком блеклом небе, как сквозь мутное стекло, расплывчато виднелось солнце. Прямой и широкий Невский проспект жил… Катились по нему гремучие трамваи, наполненные пассажирами, и это были живые люди, которых вели куда-то их вполне житейские дела и заботы. Проносились пролетки на дутых колесах с величественными извозчиками на облучках, а в раковинах пролеток, спокойно откинувшись на подушки, сидели пассажиры — люди, надо думать, со средствами, и их тоже звали куда-то их житейские дела. Житейские, черт возьми!.. Вдруг он услышал какой-то ритмичный шум и увидел колонну солдат. Она медленно выползала с Фонтанки на Невский, сворачивая в сторону Адмиралтейства. Впереди печатали шаг офицеры. И где-то внутри колонны возник высокий, распевный голос:
Мы воюем за матушку Россию,
Мы воюем за батюшку-царя!
И
вся колонна грянула припев. Слов его Грубин разобрать не мог, только в конце ясно громыхнуло трижды: «Ура! Ура! Ура!»С плаката на стене бравый усач при четырех «Георгиях» на военной гимнастерке смотрел на Грубина, на всех и строго спрашивал: «Ты подписался на пятисполовинойпроцентный военный заем во имя близкой победы?»
Грубин шел по тротуару вслед за колонной, и постепенно к нему возвращалась надежда, пока неуверенная, по надежда. Внутренний голос все громче говорил ему: никакой паники, собери все свои силы и делай то, что наметил. Делай!
Лондон потребовал от Бьюкенена найти предлог для поездки в русскую Главную Ставку и во что бы то ни стало увидеться с царем. Видя, какой разброд царит в русском правительстве, английские лидеры хотели уверенно знать позицию и настроение царя. Кроме того, они, очевидно, хотели перепроверить данные, которые получали из русской Ставки от своей военной миссии.
Прочитав шифрограмму, Бьюкенен, как положено, расписался в углу бланка, но перо зацепилось, и он резким росчерком оборвал подпись…
Абсолютно не понимали там, в Лондоне, особенности положения дипломатов при русском дворе. К царю прорваться было нелегко, даже когда он жил дома в Царском Селе, замкнутый в узком семейном кругу. А теперь, чтобы только попасть в Ставку, нужно было преодолеть множество бюрократических барьеров и до поездки могли пройти месяцы…
Бьюкенен использовал несколько способов дать знать царю, что он рвется к нему в Ставку, но его сигналы до монарха явно не доходили.
С тех пор как премьер Штюрмер руководил министерством иностранных дел, Бьюкенен хорошо узнал его и понял, что этот ставленник Распутина не так примитивен, как его характеризовали. При довольно ограниченном уме он был опытнейшим и ловким интриганом, Бьюкенену, общаясь с ним, приходилось напряженно вслушиваться в каждое его слово. В свою очередь, Штюрмер понял, что английский посол для него очень опасен, и на открытую борьбу с ним пока не шел, решив, что раньше надо подорвать давнее уважение и доверие к нему царя. А пока это доверие еще есть, он, несмотря на благорасположение императрицы и поддержку Распутина, начинать решающий бой с Бьюкененом опасался. Пока он вооружал против него Александру Федоровну, рассчитывая, что она соответственно настроит и своего венценосного супруга. С Бьюкененом же был предельно благожелателен и даже льстив, делал вид, будто идет на все, чего желает посол, на самом деле ничего не делал, потом объясняя это тем, что власть его далеко не безгранична. Бьюкенен прекрасно знает, что его власть сейчас может быть ограничена только царицей, и должен понимать, что пытаться обойти премьера бесполезно и опасно. Разгадывая эту штюрмеровскую стратегию, английский посол приходил в бешенство, которое должен был, однако, скрывать…
Так Штюрмер поступал и с просьбами Бьюкенена о желании посетить Ставку — после каждой такой просьбы посла он немедленно ехал к императрице и получал ее согласие на отказ…
И вот Бьюкенен в третий раз пришел к Штюрмеру с просьбой о поездке в Ставку. Словно не расслышав приглашения сесть, посол стоял, давая понять, что аудиенция носит какой-то особый характер, но длинной не будет — он не намерен сегодня выслушивать беспомощные объяснения премьера. Штюрмер медленно поднялся, но больные ноги с трудом держали его гренадерское тело, и он одной рукой оперся о стол.
— Я обращаюсь к вам с этой просьбой в последний раз, — спокойно, негромко сказал Бьюкенен. — И в случае новых проволочек предприму чрезвычайные шаги.
Штюрмер заносчиво откинул назад голову, он всегда это делал, когда перед ним возникала какая-нибудь непосильная его уму ситуация, и каждый раз Бьюкенен внутренне улыбался — он однажды представил себе, как Штюрмер перед зеркалом отрабатывает эту позу, думая, что она подчеркивает величие его положения в государстве. Сам посол, затянутый в черный фрак, олицетворял собой холодную официальность, и лицо его было непроницаемо для Штюрмера, как тот ни вглядывался в него, стараясь сообразить, о каких чрезвычайных шагах сказала эта седая британская лиса. Но надо что-то отвечать… Штюрмер прошелся пальцами по галунам на мундире, как по клавиатуре, и сказал с полным сочувствием:
— Я приму самые решительные меры, господин посол… Я немедленно приму меры, — повторил он и даже сделал движение, будто собирается действовать сейчас же.
— Я жду ответа до завтра, — сухо сказал Бьюкенен и попрощался.
Штюрмер долго стоял, даже про больные ноги забыл. И вдруг обрушился в кресло и схватил телефон:
— Мой автомобиль с полным запасом бензина — к подъезду… Спустя десять минут он уже мчался в Царское Село… Бьюкенен вернулся в посольство. В вестибюле у подножия беломраморной лестницы его поджидал Грюсс: