Последний Иван
Шрифт:
Да, так говорил. И вдруг – благодарит за то, что и его я сдружил с «лидером антисемитизма».
Бесовщина какая-то! Попробуй в ней разберись! А и в самом деле… как сказал Кобзев,-душа не на месте.
Мне кажется, такого мира в издательстве, какой наступил во второй половине 1973 года, еще не было. Главный художник Вагин присмирел, он редко появлялся на работе, где-то ходил вокруг да около – «кругами». И Прокушев стал иным, при встречах долго и крепко жал руку, ласково улыбался, словно мы вдруг все исправились и радовали его своим тихим поведением. А и в самом деле: документы о художниках у нас забрали в Госкомиздат, и в редакции стало тихо. Я же по настроению Прокушева судил: художников в Комитете решили прикрыть,
Между тем со Свиридовым в дни отдыха мы продолжали ездить в лес, варили кулеш, распивали бутылку коньяка. Я чувствовал, как еженедельные возлияния угнетали мою способность писать, но на исполнение служебных обязанностей они будто бы влияния не имели. Так я на себе испытывал коварное действие алкоголя: он в первую очередь и сильнее всего угнетал творческую потенцию, те отделы мозга, которые заведуют высшей умственной деятельностью. Позже, в середине семидесятых, а затем и в восьмидесятых годах это коварство алкоголя исследует и научно обоснует ленинградский ученый Геннадий Андреевич Шичко, но тогда лишь кое-где можно было встретить замечания о том, что алкоголь угнетает мозг. Я же испытывал это влияние на себе, и не от пьянства в обычном нашем понимании, а от «культурного» и даже «культурненького» винопития,- всего лишь двести граммов коньяку в неделю.
Писать я не мог. И не писал. И не знал, почему желание писать ко мне не приходит. Лишь смутно догадывался, но не было ни уверенности, ни убеждения.
Со Свиридовым о художниках не заговаривал. Говорить на отдыхе о таких щепетильных служебных коллизиях считал верхом бестактности.
Николай Васильевич тоже делал вид, что ничего не происходит. Впрочем, изредка он все-таки нашей жизнью интересовался. Спрашивал о качестве книг, о пропорциях столичных и периферийных авторов. Занимал его вопрос о главном редакторе. Спрашивал:
– Что думает Прокушев?
Я рассказывал о последней идее Прокушева: обойтись без главного редактора, а сделать нас с Сорокиным своими заместителями: меня – по прозе, Сорокина – по поэзии.
– А вы? Как отнеслись к его идее?
– Я – против, Сорокин – молчит. Думает.
– А что тут думать? – с раздражением говорил Свиридов.- Гнусная затея! Хочет стать одновременно и директором и главным редактором. Очередной «узелок», и завязать его он хочет потуже. Сегодня вы согласитесь стать его заместителями, а завтра скажет вам: вы меня не устраиваете. Институт заместите лей – хитрый механизм нашей системы. Или будь послушным, как робот, или… Катись на все четыре стороны.
– А ваши заместители? Разве Звягин вас устраивает? – позволил я себе небольшую бесцеремонность.
– Заместители министров – дело другое. Тут тоже механизм системы, и тоже – хитрый и даже коварный. Заместителей нам присылают. И прав над ними мы почти не имеем. Пословица есть такая: министры заместителей не выбирают.- И потом, минуту спустя: – А что Сорокин? Неужели не понимает, куда Прокушев дело клонит?
– Думаю, понимает, но молчит из дипломатических соображений. Он сейчас Прокушева укрощает, хочет миром его в нашу сторону повернуть.
– Говорят, обедать к нему ходит?
– Иногда ходит, но я Сорокину верю. Парень он – кремень, рабочей закваски. Его бы главным редактором назначить.
– Поэт. Не справится.
– Зато в убеждениях крепок. А то пришлют темную лошадку, «уральского казака» какого-нибудь.
– Что это – «уральский казак?»
– Вагин у нас уральским казаком назвался.
– А-а…
Некоторое время молчали. Но Свиридов вновь обращался к нашим делам:
– А что Сорокин,-действительно, крепок?
– Думаю, да.
Месяц или два спустя после этого разговора Сорокин мне вдруг сказал:
– Близится юбилей Михалкова. Викулов просит написать статью для журнала о Михалкове.
– Викулов
или Прокушев? – спросил я неосторожно.Валентин вспылил:
– Почему Прокушев? Сказал же – Викулов!
– Но почему ты? Тут нужен критик, а ты – поэт.
– Именно поэт и нужен! Якобы Михалков так хочет.
– Чтобы ты написал?
– Не я… но поэт! Редакция вышла на меня.
И потом, в раздумье:
– Может, и Сергей Владимирович назвал меня.
За этим «назвал меня» я слышал затаенную думу Сорокина, плохо скрываемое от других его убеждение в том, что он – первый из современных поэтов, нынешний Пушкин, Маяковский, Есенин… И, конечно же, Михалков, заботясь о своем месте в истории, хотел бы, чтобы в день его юбилея о нем написал Шолохов или… Сорокин. Но Шолохов не напишет, а вот Сорокин…
– Не знаю, Валя, дело это личное. И тут советчики неуместны. Но как старый журналист тебе скажу: юбилейные статьи обыкновенно панегирические. Способен ли ты славословить поэта, которого не уважаешь ни за стихи, ни за человеческие качества? Сам недавно мне прочел эпиграмму на Михалкова. Ты ее помнишь? Повтори.
– Не помню.
– Я тоже забыл. Но помню, что эпиграмма нелестная. Наверняка ведь, ты читал ее и другим. Подумай. Совесть нельзя насиловать. Радость жизни у себя отнимешь, покой душевный потеряешь, а без душевного покоя, сам знаешь, стихи не пойдут.
Не стал я читать молодому другу им же сообщенную мне эпиграмму на Михалкова,- не хотел так уж сильно давить на самолюбие,- но читателям, очевидно, будет интересно знать фольклорную характеристику этого непотопляемого при всех владыках российского литературного начальника. В высших партийных сферах были такие скользкие молодцы, которые обладали редчайшей способностью глубоко и самозабвенно любить власть имущих и добиваться такой же трогательной взаимности. Такими были Микоян и Алиев. Литературная среда тоже выдвигала таких мастеров, и Сергей Михалков – едва ли не самый талантливый из них. Заступил на пост генсека Брежнев, и тотчас же клевреты, заинтересованные в «плавучести» Михалкова, начинали разносить по Москве весть, что наш Сережа свой человек в семье Брежнева, он с мадам на «ты» и бывает у них в доме. Клевретов у Михалкова много, они настойчивы и повторяют свои басни до тех пор, пока им не поверят. При смене генсека сказка про всесильного Дядю Степу повторяется, и так, с каждым годом укрепляясь, и сидит в кресле вождя российских литераторов не одно уж десятилетие Сергей Владимирович Михалков – поэт, писатель, драматург, а по убеждению многих – ни тот, ни другой и не третий.
Сейчас я оторвался от столичной жизни – не знаю последних аттестаций. Но мне и с берегов Невы виден этот высокий, улыбчивый, хотя и со стальным блеском в глазах, непотопляемый «Дядя Степа». Ныне он одряхлел, сутуловат, ходит неверным, падающим шагом, но продолжает стоять на капитанском мостике. И штурманом при нем теперь Прокушев, а на роль старшего офицера и «первого поэта России» метит Валентин Сорокин. Ну, а эпиграмма? Она, правда, непристойна, но очень уж тут к месту:
Прославляют дядю Степу Выше прочих дядей степ. Лижут дяде Степе ж…пу И никто не скажет: «стоп».Сорокин возгорелся желанием сказать и свое слово во славу главного российского литературного начальника.
На том наш разговор тогда кончился. Я впервые ощутил, как между мной и Сорокиным пробежал холодок отчуждения. Он в этот день не зашел ко мне и не позвал обедать, а я и был рад этому. В магазине купил пакет молока, булочку – пошел в тихий уголок соседнего уцелевшего каким-то чудом сада, пообедал в одиночестве. С этого дня чаще просил Сорокина оставаться в издательстве, а сам забирал две-три рукописи, уезжал на дачу, читал.