Последний из ушедших
Шрифт:
До утра я в дурном забытьи, заметаемый песком, метался на мертвой равнине. Утром, встав, как из могилы, и стряхнув прах с лица, я огляделся. Шагах в десяти от меня сидели два шакала. Я, шатаясь, пошел прямо на них: они отпрянули и потрусили впереди, все время оглядываясь. Почему эти гнусные твари не сожрали меня, полуживого, немощного, безоружного? А может, они брезговали сожрать человека, убившего своего собрата? Пустыня покачивалась под моими ногами, как палуба корабля во время шторма. Все нутро мое пересохло, а солнце поднималось все выше и выше. Вскоре показались редкие деревца. Это не было миражем. Я выходил к оазису…
По высохшим руслам
Я
Велик Каир, но, походивший на голодранца, перекати-поле, полуголодный, я не имел в этом городе ни одного близкого человека, ни крова над головой. Сердце мое тянулось в Турцию, где оставил я родных и соплеменников. Хоть бы денек побыть в кругу домашних, хоть бы денек послушать милую сердцу убыхскую речь, а потом пусть хоть разрубят на куски тупым топором. Я помогал грузчикам, нанятым армянским купцом, перетаскивать товар на пароход, отплывающий в Стамбул. Узнав, что я кавказец, купец проявил сочувствие ко мне, обул и одел да еще снабдил деньгами на пропитание. Этот человек был богат, но и щедр. Знакомство с ним убедило меня в том, что первое не всегда исключает второе.
И вот благодаря доброте и сочувствию армянского купца я высадился в Стамбуле. Об этом городе я слышал с детства. Убыхи считали, что великолепней и богаче его нет на земле. Когда говорили о ком-нибудь: «Он уезжает в Стамбул», казалось, что человек отправляется на край света. Если в горном селении видели дорогой кинжал или искусной работы женское украшение, считали, что сделаны они в Стамбуле. Даже в песнях глаза красавиц сравнивали со стамбульским янтарем.
Константинополь, как называли иные турецкую столицу, ошеломил меня: белокаменные дворцы, утопающие в зелени, мечети, венчанные полумесяцем, и самая дивная из них — Ая-София, голубая как небо; скопище кораблей под флагами всех стран в бухте Золотого Рога, шумные базары, на которых чего только не продавалось — от золотых изделий до свистулек, от бараньих туш до диковинных даров моря. Крики зазывал, благоухание кофеен, мольба нищих о подаянии, ругань торгующихся, шепот контрабандистов, открытый торг людьми, особенно женщинами. И когда раздавался зычный, словно возглас глашатая, призыв: «Расступись! Дай дорогу!» — это значило, базаром шел паша или богатый покупатель, чей слуга призывал расступиться толпу.
На кладбище все равны, а пока живем, у каждого свое место на земле. Я обосновался у корабельных причалов среди портовой голи. Здесь звучали все языки мира, но грузчики и матросы понимали друг друга без переводчика. Никто никого не спрашивал, откуда он, зачем пришел и долго ли намерен здесь оставаться. Спина моя оказалась способной перетаскивать тюки, бочки, ящики и прочую тару. От матросов я узнал, что в городе появилось много горцев.
— Какого племени?
— Абхазцы!
«Боже, — содрогнувшись в душе, подумал я, — опять началось махаджирство. Неужто и абхазцы совершили погибельную ошибку?»
Меня потянуло в город. В свободное от работы время после заката солнца и по пятницам* [16] я отправлялся бродить по улицам Стамбула в надежде встретить абхазцев из Цебельды, где проживали братья моей матери, или просто знакомого горца. Во дворах мечетей, в кофейнях, у базарных ворот я все чаще встречал людей, одетых в черкески и при оружии. Они говорили по-абхазски. Я слушал их речи. Сладостно и горько мне было при этом. Сладостно оттого, что упоительно ласкал мой слух язык, на котором когда-то пела колыбельные песни мне мать, и горько оттого, что новые махаджиры говорили о том же, о чем говорили убыхи в предместье Самсуна.
16
Пятница
у мусульман праздничный день.День клонился к вечеру, но камни возле базара еще не остыли На одном из них сидел старик в залатанном архалуке. Из разодранных сапог выглядывали грязные пальцы. Обхватив склоненную голову руками, он всем своим скорбным видом и неподвижностью напоминал надгробный камень. Я присел возле него и спросил:
— Что произошло с вами, отец?
Подняв на меня взгляд, он удивился, ибо не мог себе представить, чтобы человек не в черкеске, не в архалуке был способен говорить по-абхазски.
— Позволь узнать, дад, кто ты будешь? — в свою очередь спросил он.
— Я из ранних махаджиров, убых.
— А-а! — сочувственно вздохнул он. — Вы, убыхи, сами повинны в своей беде, потому что необдуманно переселились сюда, а нас насильно угнали.
— Русский царь?
— Нет! Войско султана, вступившее в Абхазию, чтобы отвоевать ее у русских. Селение предали огню, рубили головы тем, кто противился. Опустела Абхазия, земляк. Обугленная, опустела! — в голосе старика дрожали слезы.
— Скажи, дедушка, не ведаешь ли ты, что сталось с жителями Цебельды? Там жили братья моей матери.
— Спустя три года после вашего безмозглого переселения опять началось махаджирство. Оно вынесло на турецкий берег людей из Цебельды, Дала, Гумы, Абжакуа и Мачары. А нашего брата, как я тебе уже сказал, милый, янычара угнали силой, будь они трижды прокляты! Обезлюдела Апсны. Земля осталась — душу за море выдворили. Собаки воют на пепелищах. Я абжуйский, родом из Тамыша, по фамилии Рацба. Прощай, печальник!
Тут к старику подошли двое парней, наверно сыновья, помогли ему подняться, и, опираясь на них, посеменил он куда-то вдаль.
Если старик не спутал, выходило, что цебельдинцы переселились в Турцию в тот самый год, когда я угодил в тюрьму. У моей матери было семь братьев. И я прикинул, что если не торчать на одном месте, то хоть одного из них я смогу здесь встретить.
В эту ночь мне снова снились горы, весенний паводок в Бзыбском ущелье. Словно тысяча барабанов грохотала река, но сквозь бесноватый гул ее и рокот слышал я ржанье застреленного мною моего коня. И метался огонь над кровлей каштанового дома, и космы огня являли лики героев. И чаще других возникал из пламени Ахмед, сын Баракая, заклинавший нас не покидать родины.
Я проснулся оттого, что один из грузчиков тряс меня за плечо:
— Ты что кричишь и стонешь? Может, занемог?
Утром в порт я не пошел. Потащился в город. Знаешь, Шарах, иные, когда точит их черная тоска, прибегают к хмельному зелью, чтобы забыться, а меня повлекло послушать абхазскую речь. Ничто так не исцеляет вдали от родины, как отчее слово. Ангелом-хранителем пребывает оно во все века. Подсаживался я к людям в черкесках. Больше слушал, чем сам говорил. А горцы — буйные головы — судили и рядили об одном: кто повинен в их беде? Дело доходило до жестоких споров, до схваток, когда стороны хватались за оружие. И все из-за того, что хотели установить истину: кто виноват? Одни корили себя, другие — судьбу, третьи — царя и султана. Да разве все причины разыгравшихся событий могли быть им известны? А ты пиши, пиши, мой хороший. Кто знает, может, мои рассказы помогут отыскать разгадку на вопрос ма-хаджиров, что и поныне таится за семью печатями. Когда под властью султана оказались воинственные мужчины Кавказа, он, не будь дураком, стал вербовать их в аскеры и личные охранники. Горькое испытание плетью выносят многие, а сладкое испытание пахлавой — не каждый. Одних запугал, других приманил, подкупил плодородной землей и покровительством. Турецкое правительство извлекло для себя пользу из того, что у абхазцев между дворянами и крестьянами искони существует родство. Таких, как Шардын, сын Алоу, приняли с почетом. И землей наделили, и на звания не поскупились. Отвалили угодья, отщепили и подопечным их крестьянам по огороду. А выгода налицо: крестьянских парней взяли в армию — и пошли они во имя аллаха прямо на войну. Сколько из них калеками вернулись, о том только мне да богу ныне известно.