Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

IV. Немного о дяде Прохоре и дочери его Агафийке

Чтобы не отстать от соседей, торопился и дядя Прохор.

Дядя Прохор — мужик крепкий, светлобородый, этакая грудища да плечи, — прямо бессмертный. Ноги у дяди Прохора тоже не сковырнешь — даром, что сороковую страду ходит он по пням да болотам.

Босой, в полинялой пестрядинной рубахе, половоротый, с взлохмаченной бородой, вихрастый, он целые копны подбрасывал на стог в охапки проворной дочери Агафийки. Только вилы поскрипывали.

Ловко укладывала Агафийка косматое

ползучее сено, росла над кустами, росла над березником, разгоралась.

И когда была на секунду задержка у дяди Прохора, она выпрямлялась на стоге. Упруго колыхалась под белой расшитой рубахой ее высокая девичья грудь, и от того, что была она выше березника и лес расстилался перед ней кудрявой зеленой пустыней, а небо было ясно и голубо, в самое небо летели из груди ел ауканья, упругие и веселые, как и сама Агафийкина грудь.

Много заподымалось из кудрявой зеленой пустыни таких же ответных.

— Ау! — И ау заплеталось с мальчишьими пересвистами.

Будто незримые, звонкокрылые птицы, ныряли отовсюду девичьи переклички, плавали в Синем и Солнечном, и будто выше подымалось над лесом и без того высокое небо.

Грудь Агафийки колыхалась сильней и задорней, да и все другие аукали, может быть, не столько от того, чтобы слушать друг друга, а от того, что неудержимо звенели девичьи груди, разгоряченные работой и молодостью. Еще бы — тут любые, тут и соперницы.

Глядя на дочь, дяде Прохору тоже весело. Собственно, ему всю жизнь весело было слушать работу и свою и соседскую.

Он знает, поработаешь всласть — и отдохнешь в усладу.

Но вот где бы уж радоваться не только за работу, но и за конец работы, дяде Прохору вдруг стало не по себе:

И к чему это?

Он бросил последний навильник сена, отошел по старой привычке на середину чищенья к просеке взглянуть — стог не кривой ли? Взглянул и потух, будто что лопнуло, да так лопнуло — и не свяжешь.

Гмут ты, какая досада, экая право досада — выползли у него словами незнакомые думы. Они, туманные и тяжелые, заворочались в голове, загромыхали. Точно вешние льдины, едут думы, не остановишь.

— Фу-т-ты, право, досада… — А какая досада — и сам не знает. Смотрит на стог, точно глаза ему подменили, бормочет: — Нет, стог не кривой, стог справедливый… и стог не меньше суседских, — а вот — не глядел бы… — Хотелось высказать дяде Прохору что-то еще, но слова неуклюже запутались в бороде, а в душе поднялось такое, будто затем он и жил, чтобы делать ненужное, все навыворот.

— Экое искушение…

Хочется что-то понять, и не может, и пуще растет у него досада. Пухнет досада, и будто в груди у него не сердце, а стог прошлогоднего сена.

Конечно, дядя Прохор, он не такой, чтобы встать перед делом да на зряшные думы тратиться, вроде как время бы проваландать; а тут надо бы косы да грабли увязывать, а он как вколоченный.

Даже портошницы у дяди Прохора свисли как-то неладно, растерянно, одна короче, другая длинней. И вилы в руках у Прохора ни к чему; стоит, хмурится.

И, будто птица, улетела из глаз у Прохора радость за прожитый день.

V.

Несколько о дяде Иване и его радости

Заметно остыла на приболотке золотая теплынь.

Накренилось с павжны к закату отяжелевшее солнце, и густо завысыпали загнетинские на широкую просеку. О просеке я уже говорил, одна линия — чищенье дяди Прохора, а за чищеньем болото.

Переплетаются человеческий гомон и молвь с гомоном всякой твари лесной в незримое звонкое кружево, расстилается по скошенным луговинам, виснет в кусты, никнет к белолицым березкам.

Агафийка еще раз привстала на самой верхушке стога, попробовала легким раскачиванием, крепок ли стог, аукнула еще раз в синеву и, будто белая птица, ловко юркнула на землю.

Она быстро и ловко связала полотенцем пустые, из-под еды, корзины и, точно не она, а красные петухи с полотенца, крикнула:

— Тять… я ухожу… — и убежала вперед, в болото бродить до народу за красной морошкой.

Сарафан на Агафийке темно-синий, с белыми горошинами, совсем как звездное небо; метнулся сарафан — и утонул за кустами.

Но дядя Прохор не замечает. Он как встал, так и стоит, только суковатая рука медленно по привычке выбирает из лохматой бороды прилипшее сено.

— Бог помочь, дядя Прохор… Сенцом любоваешься?! — Это сосед Иван окликнул его.

Иван — старый дружок Прохора. Вот уже сороковую страду ходят они и на работу и с работы все вместе, а началась эта дружба здесь за болотом.

Были они тогда мальчонками на покосе, искали дремучие дудли и заблудились. Целую ночь бродили по лесу. Исцарапались по кустам да болотам, перепугались, думалось — заклубило. Они не знают и до сих пор: может, вправду клубило. Думалось им: возле чищений ходят, а утром очутились у Дионисия. Сидели на восходе у монастырской белой стены, рассказывали друг другу о своем приключеньи. Закусывали, голодные, сочной верхушкой дремучего дудля, а из комля мастерили свистульки, и тут же у монастырских ворот пробовали — чья звонче — на пересвистку и разбудили привратника.

Как теперь было: громыхнуло тяжелым ключом, и вышел из-за ограды монах. Троекратно оградил он себя крестным знаменьем, — думал — бесовское наважденье, — а потом подошел, порвал им немного уши за нарушенье обительской тишины, а потом ласково расспросил: чьи да откуда. Принес по кусочку вкусного монастырского хлеба и отвел на чищенье.

Отцы их, давно покойные, от беспокойства и от радости тоже поругались немного и за уши выдрали, а потом ничего… С той поры и дружба с Прохором у Ивана.

— Бог помочь, говорю… Здоров ли? — снова окликнул Иван.

— Здоров… Спасибо… Дядя Иван, что ли?.. Спасибо… — не оборачиваясь, откликнулся Прохор. И будто воротом его оттянули у шеи за стог. Бросил в первый попавшийся куст свои любимые вилы, будто вилы всему виной — и досаде виной, и глухонемому раздумью.

— Экое искушенье… Люди к дому, а у меня косы не связаны и сам неодетый, — засопел.

— Ладно, солнышко высоко, успеем. А ночь застанет, преподобные выведут… Помнишь? — А сам идет и сияет.

Поделиться с друзьями: