Последний Лель
Шрифт:
— Молчишь? — затошновал и замаялся Гедеонов в смертельной нуде, заслышав странные отдаленные голоса. — Что это? А?.. Что это?..
Глухо отозвался из сумрака Феофан:
— Заступает судная ночь…
— Какой же это суд?
— Суд земли.
— А я?.. — Гедеонов, вывернув ладони, согнул пальцы крючками и впился в Феофана колючим, едким взглядом. — Ведь я творил волю пославшего… И меня — судить?..
— Поздно, — качнул головой Феофан.
— Ой ли? — подвел Гедеонов к глазам Феофана свои колкие глаза.
Но вдруг отскочил назад: взгляд
— Светит! — в ужасе крутнул приплюснутой головой Гедеонов, вскинув костлявые свои руки, словно дьявол крылья. — А ведь он отверженец! Ведь он проклял все!..
Может быть, Феофан, проклявший Сущего, теперь, заслышав голоса и знаки судной ночи, непостижные, невозможные, невидимые для взора, но видимые для духа бессмертного, — принял и благословил свет?
До этого Феофан, шел только за солнцем Града. А солнце Града не светило ни Богу, ни дьяволу. Ибо родилось оно от встречи доначального хаоса с творящим черным светом жизни, как от удара стали о кремень рождается огонь.
— Ха-ха-ха! — откинув назад голову, затрясся Гедеонов медленно. — Он думает, я боюсь покойников! Гадота несчастная! Да знаешь ли ты, дохлая собака, на что я способен?! Не стереть в порошок могу я вас, дохлых, червивых крыс… Нет! Я могу вас жечь, варить в смоле… И буду варить в смоле, мать бы… Я буду четвертовать, колесовать… Ррубить — терзать-терзать-терзать! — хрипел он, дрожа и извиваясь. — Да! Губить проклятое стадо… гу-би-ть!.. Огнем, ядом, язвами, мечом! Все в прорву! В прорву! В прорву.
Рвал на себе погоны, сгибаясь в кольцо, словно гад. Гремел шашкой. Замахивался ею на Феофана…
Вдруг в дверь хибарки глухие вломились красносмертники, злыдотники, побирайлы. Окружив Гедеонова грозным кольцом, зловеще и молчаливо навели на него свирепые свои, напохмуренные лица.
— Кто это? А-а? — ощерились они. — Говори!
— Кто смеет спрашивать!.. — вытягивал вперед длинную, судорожно трясущуюся голову Гедеонов, гулко стуча себе кулаком в грудь. — Меня, Геде-онова?..
— Молчи-и, елазука проклятый, змей-горыныч… — ворчали мужики люто. — Погоди, выведем мы тебя на точек…
— Да вы знаете ли, сиволапые черти, кто я? — юлил Гедеонов и грыз себе руки.
Глухо смыкалась толпа:
— Ну, говори, кто.
— Конечно, нам нечего ссориться… — подкатывался уже мелким бесом к мужикам, хихикая, Гедеонов. — Это не важно, в сущности, что я генерал… Что сам царь удостоил меня своей благодарности… Это не важно, мать бы… Я простой!.. Я и мужиков люблю. Ей-богу… Все мы, слуги царские, должны любить мужиков. Потому что их больше ста миллионов… И армия наша — кто же это, как не мужики? Кто охраняет нас и кормит, как не они же?
— То-то оно-то… — зловеще скалила зубы злыдота. — А земли-то дали кормильцам этим да хранителям много?.. Отвели глаза нашему брату Государственной думой этой самой… Жулики жуликов поскликали… За жидов там распинаются да за поляков, а мы как жили без земли, да так и остались.
Заплясал Гедеонов, зашелся в долгом, злорадном хохоте:
—
Да ведь это ваши же печальники! Ха-ха! Ай да мужички… Удружили, нечего сказать! Вот что, — кивнул он головой. — Не видать вам земли, как своих ушей… А вешать и расстреливать вас будут за первый сорт.— Это еще бабушка надвое гадала… — ухмыльнулись бородачи едко. — Теперь-то вы держите землю да плахуете нас… А что тады-то запоете? Как японцы с немцами али китайцы пойдут на Расею? Да запасных ежели тронут? Будет буча… буза… Бу-дет!
— Фю! — свистнул Гедеонов и захохотал лихим, гнусавым хохотом. — Забратают голубчиков — и не пикнете!
— Не дадите земли — погибнет Расея!
— Враки! — фыркал Гедеонов.
— Погибнет! Чтоб провалиться — погибнет! Туда ей и дорога! Коли земли не дают мужикам? Да и лучше с немцами жить, чем с вами… Немцы по крайности ученые: землю дадут.
Гедеонов, присев, хихикнул в нос. Подмигнул Феофану, строго молчащему в углу:
— На что им земля? Три аршина достаточно, чтобы закопать. Когда повесят… Вот меня ругают, душегуб, то да се… А я справедливость люблю. В тебе горит… священный, так сказать, огонь? Ну так нужно потушить его, мать бы… Чтоб все равны были!
В сумеречной, странной тишине подступали к нему мужики вплоть, тряся бородами:
— Молчи-и… душегуб окаянный… Головоруб… А то прикончим… Нехай тады нас вешают… Али голову отрубают…
— Не… подступать! — хрипел, точно зверь, Гедеонов, выхватывая шашку.
Молчаливо и грозно толпа ринулась на него стеной. Но, сгибаясь, словно гад, бросился Гедеонов клубком в слюдяное, ветхое окно. Шмыгнул за хибаркой в ельник. Загрохотал по отвесным каменьям под обрыв.
— А-сп-и-д! — смятенная, гудела толпа вслед.
В тесной глубокой расщелине, забившись в колючий глухой терновник, лежал Гедеонов, грудью к земле, не дыша. Над ним вещие проносились голоса судной ночи…
VIII
В ночи шелесты и запахи цветов и трав, шумы и всплески волн перемешивались с синим светом и чарами сумрака.
Златокрылая выплывала ладья с белыми ангелами. Сладко и нежно сыпались, словно жемчуга, светлые искры струн.
Пели ангелы. А из священных рощ с зажженными свечами выходили сыны земли: чистые сердцем, песнопевцы-поэты.
На лазурных волнах качалась, словно лебедь, златокрылая ладья. Ангелы сплетались с хороводами. Сады заливал нежный голубо-алый свет…
В тесной же, черной расщелине маялся Гедеонов. Прятал от света лицо. Скрежетал зубами.
Зависть лютая жгла. Не было сил изничтожить сынов земли. Непонятны и далеки были любовь, красота… Но если бы и понятны они были Гедеонову — сердце его не обрадовалось бы чуждой, не им добытой красоте. Оттого-то его и берет нескончаемая, гложущая зависть и жуть…
Только сничтожив чистых сердцем, и с ними — красоту, любовь, свет, утолишь зависть. Но нет сил!
А песни расцветали незримыми белыми цветами… Сладкой плыли, голубой волной. Переплескивались с листвою сада…