Последний Лель
Шрифт:
Пелагея тогда промолчала, но тоску глубоко затаила в душе.
А тут вскоре, только Прохор Акимыч уехал с побывки на позицию, свекровь захворала.
Недолго промаялась старая Мавра, в неделю исхудала в щепу и скоро перешла жить на кладбище.
Осталась Пелагея одна.
Свекор, правда, хоть и был еще жив, но ничего уж не видел, ходил под себя, про все запамятовал, что было на долгом веку, и даже, как звать Пелагею, забыл.
Словом, остались живыми только два синих глаза в большом и обильном хозяйстве.
Пелагея пахала, Пелагея косила, сеяла, жала, убирала скотину, печку топила — по полю и дому
Лежит так всю ночь Пелагея одиночкой, не спит по часам, а только заснет, глядит — рядом Прохор!
И так чудно ей, что Прохор зачастил приходить во сне, — проснется, а рядом с ней никого, такая досада!
А уж то ли не был яров Прохор, не солощ до Пелагеи!
Бывало-ти, за ночь всю так изомнет, истилискает, перевертит и искрутит, что на другой день туман в глазах стоит до полудня и ноги и руки как суслом нальются, а грудь так и прет из-под кофты, словно ищет сама детские губки.
Но хоть и яров был Прохор Акимыч, а не было что-то детей!
Прохор часто, перед тем как возиться с женой, подолгу молился!
Потому и в сектанты в свое время ушел, но задолго еще до Ильи, когда нас всех усадили в телеги и повезли на разбивку в Чагодуй, Прохор вышел из Ангельской Рати, отчаявшись найти сына в благодати поста и презрения плоти, нарушил обет, прорвался Прохор Акимыч как буря и в первую ночь возвращенья на землю едва на тот свет не отправил жену.
Заплакала Пелагея, сходя с голубого крыльца, взяла она с собой голубой сарафан с золотыми бубенчиками на рукавах и на полах, и Ангельский Круг с той поры опустел: словно ветер задул огонек под его крылечным князьком!
Прорвался Прохор Акимыч, а под Пелагеиным сердцем по-прежнему пусто и пусто, как осенью пусто в стрижином гнезде, когда стрижи уже улетели, а воробьи еще не успели в нем поселиться.
Потому даже с охотой пошел Прохор Акимыч на немцев.
В последнюю ночь стал было на молитву по старой привычке, ударил было сам себя сыромятиной по голой спине, но Пелагея затащила его на постель, взвалила на себя, как куль, туго набитый зерном, и всю ночь проносила в жадной и жаркой пустыне; в жадной и жаркой пустыне расцветет сокровенный сад, и на суку у высокого дуба в парчовой люльке под пологом тихой зари семь лет уже качается Прохоров сын, с того самого часа, когда Пелагея с Прохором ушли с земли по ступеням голубого крыльца.
Утром, в проводы, Пелагея шаталась как тень!
Не выла, как другие бабы, и только, вернувшись домой, пролежала, не вставая, два дня…
Лежит и сейчас Пелагея одна, не дышит, а в грудь сердце так и бьет молотком: баба была терпеливая, верная, мало таких!
Привстала она немного с постели, казалась постель горяча.
На люди же идти за такой нуждой совсем непосильно:
— В бороде у чужого мужа заплутаешься хуже, чем в темном лесу!
Пелагея свесила ноги с постели, пятки как на сковородке горят, встала и заметалась в избе по углам, прижимаясь утробой к чему попадется — и к клюшке, и к дужке дверной, раскулямлило бабу!
Вдруг свекор чихнул!
Пелагее как гром этот чих в уши ударил, ринулась
она к печке, схватилась за тощую ногу, за ногу свекра с печки в охапку — и в постель, на себя! Свекор хрипит, сопит, кровь у него так и хлынула к сердцу от страху — подумал старик, что дьявол с большими рогами во сне стащил его с печи и вот сует на лопате в огненный ад!А Пелагея глаза закатила, мнет, тормошит, кусает ему и плечи и живот и хватается за причинное место: ничего Пелагея не видит в черном бреду!..
Аким скоро сопеть перестал, улегся спокойно, а Пелагея со спертой грудью забылась, проспала даже раннее солнце и сгоняла скотину на полдни, за церкву, куда коров из леса пригоняют доить.
Всю ночь Пелагее проснилось, что рядом с ней Прохор, бородой рыжей Пелагею одел и нос ей щекочет усами.
Проснулась она поутру, глядит: рядом лежит Аким, только весь посинел, из носа висит красная нитка, губы, в седой бороде запеклись, и в деснах закушен язык…
Так и обмерла Пелагея!..
И как все это случилось, право, думала мало Пелагея.
У всякой бабы дума об этом-таком гораздо короче, чем мужичья дорожка из церкви в кабак.
К тому же сны ей стали сниться впоследки такие чудные, страшные.
То Прохор идет печальный такой, худой, высокий, борода по колено и желтая-желтая, словно рогожка… Присядет к ней на кровать, ни слова не скажет, словно немой, только гладит живот мозолистой лапой, иногда прижмется в колени, а сделать, что надо, как будто боится.
Глядит Пелагея на Прохора и бороду держит в руке.
— Хороша борода, — говорит она Прохору, — большого младенца завернуть можно!
Потом пойдут они в поле вместе с Прохором, Пелагея с серпом на плече, а серп — словно полумесяц упал на плечи, Прохор же с такой светлой косой, что так вот и брызжет, так и горит и отдается своим светом в росистой траве.
Пелагея согнется в полосе, зажмет в руку колос, а Прохор уже кричит:
— До-мой!
Пелагея только положит серп на полосном краю, а Прохор уж тут.
Только это совсем не Прохор! Будто он, а будто и нет! На пятках копыта, борода полсажени али рыжая грива — хорошо не видно, а только окликнешь:
— Прохор, что ты как нарядился?
…сейчас же задом норовит ударить под живот — теперь уж вовсе не Прохор, а мерин, рыжий-рыжий, какой у отца Никанора издох прошлой весной.
Вскрикнет, проснется Пелагея, покстится торопливо в ворот рубашки на грудь и снова заснет.
Ин нет: полежит две минуты, и снова опять!
Только будто теперь уже не мерин отца Никанора, а подпасок Игнатка стоит на том месте, где Прохор только что был, обернувшись в Никанорова мерина, — стоит и смеется!
В руках Игнатки борода полсажени, веревочкой привяжет — Прохор!
Отвяжет — Игнатка!
Инда чудно!
Только Игнатка смелее, трется об юбку, словно теленок, под юбкой щекочет травинкой и так лукаво туда поглядит, как будто уж и не видывал сроду, а у самого щеки горя-ят!
Пелагея тоже краснеет, крепко колени сжимает и все норовится убежать, а ноги, как связанные, подгибаются сами. Пелагея валится в луг, и такая вырастает кругом трава, душистая, высокая, мягкая, такие большие цветы расцветают в этой траве, только и видно, что синее-синее небо, словно бельевая вода в корыте, да этот пащонок Игнатка.