Последний Лель
Шрифт:
Зайчик смотрит на Марфушку сквозь ветки и сучья, пригнувшись к земле: идет она теперь вдали по дороге в село, и у ней за спиной большая севальня, полная первым морозом тронутой клюквы и яркой, как бусы, брусницы.
Марфушка эта — рябая, кособокая девка с большими ногами, шили ей сапоги на одну колодку с отцом, к тому же лицо у Марфушки было такое, как будто вчера за него задела телега и все налево его своротила.
От Марфушки как от чумы бегали парни, хотя она и не липла, хорошо разглядев свой вековушный шесток. Одна была украса у этой Марфушки: звонкий и нежный — поищи по округе другого, не сыщешь — девичий голос.
Не
Хотел было Зайчик Марфушку окликнуть, клюквы попросить и сказать ей, что больно она поет хорошо, но раздумал — не хотел бедную девку конфузить; идет она, согнувшись старухой, казакин весь в отрепье и перехвачен толстой веревкой, а на ногах, завернутых в тряпки, — коты…
К тому же и в самом деле в семье у них было неладно: отец с полгода тому, поехавши в отпуск, домой не приехал, куда подевался, неизвестно, как в воду пошел, пропал человек: ни слуху ни духу.
Зайчик поднялся с пенька и к заветной ели пошел по тропинке.
«В песне, — думает он, — черноокая, в жизни — кособокая…»
И кажется ему, что и сам-то он похож на эту Марфушку: за него тоже задела телега, и Зайчик проходит в человечьем лесу, на одно ухо, лишь слыша и видя на один только глаз — но так он больше видит и слышит.
На крутом повороте ели и сосны уходят в густую чащу, и на опушке толкаются, упираясь сучьями в пышные бедра и груди друг другу, лесные вековухи — голенастые липы, шумихи-березы, ивы плакучие вдовы и с знойным румянцем на щёках солдатки-осины. В ветвях, то грустно опущенных с самой вершины, то заломленных в безысходной тоске и отчаянье кверху над головой, глубока-глубока синева.
И не поймешь: ветки ли это уплыли, оторвавшись от сучьев, как от причала, в бездонную синь, и там в глубине листву отряхают, иль синева на ветви упала, не удержавшись в выси непостижной на листопадном ветру.
По лесу идет шум и затаенный звон, как будто в чаще густой и далекой стоит невидимо для глаз лесная обитель, где сейчас отходит лесная вечерня, и старые колокола, висящие на суку у столетней сосны, чуть колыхнул ветерок…
И старцы на паперть выходят, и посох в руке их ведет беседу с подсохшей землею, стуча об нее острием, и староверский люстрин на поддевках у них шумит на ходу, как осенние листья.
Скоро будет густая елка.
Зайчик к ней подоспеет еще до последней зари — заря висит осенью долго потому, что солнце с неба падает вкось и не сразу в землю уходит, а катится, как колесо, по хребтине, где край у земли, а за краем небесная пустошь и голубой луг с золотыми цветами: в полночь цветы срываются с веток на тихом запредельном ветру и падают сверху на землю, чертя над землей золотую дугу.
И странно Зайчику, что сердце так беспокойно. Прыгает сердце в груди, как белка по игольным сучьям, завидевши в наземных ветках воронье гнездо — охотничью шапку. Предчувствует сердце само лихую минуту, в эту минуту оно вздрогнет и обольется кровью сверху донизу.
И сердце вздрогнуло…
Зайчик хотел сперва закричать и бежать назад на дорогу: невдалеке, в стороне от опушки, под низкорослым кустом лежал человек.
От неожиданности или испуга Зайчик не мог разобрать, мужик это лежит или баба, но потом, когда в глазах прояснилось, он робко увидел открытую грудь в разорванной кофте и юбку в причудливых клочьях, взбитую возле
белевших колен, словно черная-черная пена.Стал Зайчик вглядываться и опасливо подходить, но лицо было закрыто растрепанной по сторонам косой и меткой, положившей на лоб румяную, как на огне раскаленную, кисть.
— Пелагея! — невольно вскрикнул Зайчик, откинувши косу.
Но никто ему не ответил.
То ли по лесу еще торопливей листья падали с деревьев, шурша, то ли дышала высокая грудь Пелагеи во сне — не поймешь; вдали прокатился его отголосок: «Пелагея!» — и замер в барсучьей чаще.
— Пелагея, — шепчет Зайчик, будто не хочет уже разбудить, понявши, что впрямь, может, ночью сегодня дьякон отец Афанасий встретил ее на дороге в чертухинской роще, но только совсем по-иному все было, ничем как рассказывал дьякон.
На Пелагеиной шее, которую в ин-времена держала она словно лебедь на озере, — синим кольцом завилась змея. Мертвая петля эту змею повязала на белую кожу и в давешней тряске сперва разошлась, а потом совсем при падении скинулась с шеи. Остался только кровавый подтек, как змея, — след от петли, да во рту был прикушен немного язык, и в пушистых ямках у чуть посиневших губ застыла смертная пенка.
А так Пелагея лежала словно живая.
Глаза были закрыты; брови пушились, как две сережки с плакучей березы, и золотились ресницы в еще не угасшем свете зари. И только на белых коленях, у ляжки, зияла припухшими складками рваная рана, и в ране с янтарной кровью смешалась колесная мазь — дьякон отец Афанасий, когда выправлял телегу с Гнедухой, задел Пелагею, должно быть, скрененною осью и острой чекой от оси оставил о ночной встрече с чертухинской божьей матерью глубокую мету и след.
Прикрыл Зайчик колени и вздутый живот разорванной юбкой, повернул Пелагею лицом на зарю, а руки так и оставил под головой: так больше на то походило, что спит Пелагея под горькой калиной на пожелтевшей осенней траве, а вот отдохнет немного — и встанет сама, и вернется домой, и сядет чинно под окна, чтоб видели люди живот и промеж себя говорили:
— Пелагея родит…
Чтоб думали все про себя, что Пелагея вернулась на землю, сошла с голубого крыльца, пришла к родному дому и хочет быть матерью не в бесплотном сне и уединенной молитве, а перед людьми, наяву…
На лице Пелагеи покой и страданье, свет неизбывный и неизбывная скорбь.
Зайчик на землю припал и заплакал.
Плакал он долго навзрыд, крепко прижавшись к земле головой и кусая землю зубами, чтоб кто-нибудь, проходя но дороге, не услыхал и не набрел на него с Пелагеей.
Вспомнил Зайчик ее с венцом на голове, наподобие того нимба, которым сияют с тяжелых окладов в молельне снятые, в голубом сарафане с парчовой полосой на груди и по подолу, с бубенчиками по вороту и на рукавах — в одеянии Матери Ангельской Рати.
И как тут не плакать, как не сронить слезу в глубокую реку, где свет — как песчаное дно, но тьма и туман над рекою; как не плакать, живя в такой серой, туманной, печальной сторонке! О, где ты, пресветлый Иордан, в который смотрятся избы под тайной полуночной звездой!
Теперь Пелагея на изумрудном дне лежит, недолго она прожила на его берегу, так и не раскрыв, не разгадав чудесного сна о матери божьей, сошедшей на землю по семи ступеням смертных грехов и смертных соблазнов, чтоб принять муки рожденья в плоти, но бесплотного сына.