Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Царь скажет Карамзину слова, которые позже попадут в пушкинский „Медный Всадник“: „Мой долг быть на месте… Воля Божия, нам остается преклонить главу пред нею“.

Наводнение это немалому числу мыслящих людей показалось близким предвестником других роковых минут и роковых лет.

ОСЕНЬ ЖИЗНИ

Карамзин — Дмитриеву. 22 октября 1825 года:

…я точно наслаждаюсь здешнею тихою, уединенною жизнию, когда здоров и не имею сердечной тревоги. Все часы дня заняты приятным образом: в девять утра гуляю по сухим и в ненастье дорогам, вокруг прекрасного, Не туманного озера… В 11-м завтракаю с семейством и работаю с удовольствием до двух, еще находя в себе и душу и воображение;

в два часа на коне, несмотря ни на дождь, ни на снег. Трясусь, качаюсь — и весел…

В темноте вечерней еще хожу час по саду, смотря в дали на огни домов, слушаю колокольчик скачущих по большой дороге и нередко — крик совы. С 10 до половины 12 читаем с женою и двумя девицами Вальтера Скотта романы, но с невинною пищею для воображения и сердца, всегда жалея, что вечера коротки. Не знаю скуки с зевотою и благодарю бога. Рад жить так до конца жизни. Что мне город?.. Знаешь ли, то я с слезами чувствую признательность к Небу за свое историческое дало? Знаю, что и как пишу: в своем тихом восторге не думаю ни о современниках, ни о потомстве; я независим и наслаждаюсь только своим трудом, любовию к отечеству и человечеству. Пусть никто не будет читать моей Истории: она есть, и довольно для меня. Одним словом, я совершенный граф Хвостов по жару к музам или музе! За неимением читателей могу читать себя и бормотать сердцу, где и что хорошо. Мне остается просить бога единственно о здоровье милых и насущном хлебе до той минуты,

Как лебедь на водах Меандра,Пропев, умолкнет навсегда“.

Прекрасная проза, исповедь. Через год без малого после наводнения, за два месяца без малого до восстания. Ровно за 7 месяцев до смерти…

О смерти заговаривает все чаще; брату признается, что смотрит на здешний свет „как на гостиницу“. „Чтобы чувствовать всю сладость жизни, надобно любить и смерть, как сладкое успокоение в объятиях отца. В мои веселые, светлые часы я всегда бываю ласков к мысли о смерти, мало заботясь о бессмертии и авторском“. Меж тем работа „опять сладка“, перед прощанием. Жуковский и Александр Тургенев рассказывают, а Сербинович записывает о недавно обнаруженном 200-летнем старце: появился на свет около 1620 года — в то самое время, куда вплотную подошли тома „Истории Государства Российского“. Старец прожил „недостающую часть“…

Жена умоляет лечиться — поехать за границу, снова увидеть мир „русского путешественника“. Николай Михайлович, однако, никак не желает „трястись в карете или шататься на корабле“.

Путешествие, да! — но все по времени, в XVII век, к Шуйскому, Тушинскому вору, Семибоярщине, Минину и Пожарскому.

ПОСЛЕДНИЙ ТОМ

Пишу мало, однако ж пишу, во всяком случае последний XII-ый том: им заговеюсь для двух тысяч современников (NB по числу купленных экземпляров) и для потомства, о котором мечтают орлы и лягушки авторства с равным жаром“. (Дмитриеву).

Брату сообщает, что торопится дописать „прежде охлаждения душевного“.

Посланы в Москву подробные вопросы и получены обширные ответы — о Шуйском. Калайдовича просят побывать в Тушине и описать место, где стоял Лжедмитрий II; корреспондент присылает историографу подробный план.

3 сентября 1825-го Карамзин жалуется, что „история не двигалась вперед: в 3 месяца едва ли написал 30 страниц“. Как и прежде, нужны помощники, наследники. Малиновский, Румянцев, Калайдович, Строев, Оленин, Александр Тургенев… Теперь много помогает Сербинович, все сильнее участие молодых — Погодина, Сухорукова, Хомякова.

Уже говорили, но повторим, что видим здесь не умаление, а, наоборот, величие историка: он объединил в своем труде всю науку своей страны и своего времени, его книги были общим делом — и в то же время „подвигом честного человека“, Николая Карамзина.

Повторим также,

что и знаменитый мастер не волен знать главных своих наследников. Ведь одиннадцатый том и споры насчет Бориса как будто менее всего обращены к тому Михайловскому ссыльному, который, перечитав им написанное, воскликнет: „Ай да Пушкин! Ай да сукин сын!“, а после напишет на титульном листе — „Драгоценной для россиян памяти Николая Михайловича Карамзина сей труд, гением его вдохновенный, с благоговением и благодарностью посвящает Александр Пушкин“.

И разве не к тому же молодому человеку „без устройства и мира в душе“ — вздох Карамзина о финале Истории: „Дай мне бог дойти до Романовых; а о Петре Великом и не думаю: для описания одного устройства его, в небольшом размере, понадобилось бы, по крайней мере, пять лет“.

7 октября в Михайловском окончен пушкинский „Борис“. Карамзин в тот день дописывает пятую главу двенадцатого тома: 1611 год, славная оборона Троице-Сергиевского монастыря; еще немного — „и поклон всему миру, не холодный, с движением руки навстречу потомству, ласковому или спесивому, как ему угодно… Близко, близко, но еще можно не доплыть до берега“ (Дмитриеву).

15 ноября 1825-го семья Карамзиных переезжает из Царского Села в город.

26 ноября из Таганрога прибывает курьер с сообщением о тяжелой болезни царя.

„Я, МИРНЫЙ ИСТОРИОГРАФ…“

Еще летом 1825-го Карамзин по просьбе молодой императрицы подобрал исторические справки о Таганроге — южном городе, куда собиралась царская фамилия. 1 сентября 1825-го историограф простился с Александром I; через день — с царицей. Много лет спустя вышла из архивных тайников запись Карамзина об одной из последних бесед с императором, 28 августа с восьми до половины двенадцатого…

В последней моей беседе с ним 28 августа… я сказал ему как пророк: Sire, Vos annees sont comptees; Vous n'avez plus rien a remettre, et Vous avez encore tant de choses a faire pour que la fin de Votre regne soit digne de son beau commencement (Государь, Ваши дни сочтены, Вы не можете более ничего откладывать и должны еще столько сделать, чтобы конец Вашего царствования был достоин его прекрасного начала).“ Царь обещает… Запись, поражающая и смыслом и краткостью.

Царю, как видим, делается прямое, недвусмысленное предсказание (впрочем, возможно, в ответ на его собственные предчувствия): историк знает, что вот-вот нечто вспыхнет, а у царя уже доносы Шервуда и Бошняка о планах скорого восстания и цареубийства.

Александр обещает — но отчего же на другой день после его отъезда Карамзину „грустно, мрачно, холодно в сердце и не хочется взять пера“? (Дмитриеву).

Больше с этим царем не виделся. 27 ноября 1825 года, в разгар молебствия во здравие, во дворец примчался траурный гонец из Таганрога.

Открыли завещание Николаю — присягнули Константину — получили отказ Константина — готовятся присягать Николаю… Междуцарствие, какого не бывало со времен карамзинского двенадцатого тома. Минуты роковые…

Историк присматривается к странному, притихшему Петербургу без императора. „Вот уже целый месяц, как мы существуем без государя, а однако все идет так же хорошо, или, по крайней мере, так же плохо, как раньше“. Эти слова одного из „арзамасцев“, сказанные при Карамзине, запомнил декабрист Александр Муравьев, брат Никиты: для заговорщиков это — еще один довод, что самодержцы вообще не нужны. Карамзин иначе думает, но притом, разумеется, не скрывает своих опасений насчет ожесточенной России. В разговорах с императрицей-матерью и завтрашним царем Николаем приводит такие страшные подробности (и, надо думать, исторические параллели с Годуновым, Лжедмитрием, Шуйским), так „увлекся отрицанием“, критикой правления Александра, что (согласно М. П. Погодину) Мария Федоровна просит историографа: „Пощадите сердце матери!

Поделиться с друзьями: