Последний мужчина
Шрифт:
Несколько минут прошли в полной тишине.
— И все-таки самовыражение… видение мира своими собственными глазами, не такое, как у других, — что здесь крамольного? — Меркулов поймал себя на мысли, что старается побороть возникшее желание прекратить разговор.
— Вы спрашиваете, разве художник не имеет права изображать жизнь, какой представляется она ему, именно ему? Конечно, он волен писать как хочет. Так и поступает большинство. Но это не будет настоящим искусством. В лучшем случае подделкой. Даже со всеобщим восхищением, но подделкой. Ведь не сможете никогда сформулировать цель вашего творения, которая бы согласовывалась с упомянутыми ценностями. Со свободой — да. С правом самовыражения — пожалуйста!
— Какие карлики?
— К ним ещё вернемся, — уклонился от ответа Сергей. — Платят не за талант, который давно спит, а по приказу. Помните, «кто приказывает убивать, будет убит по приказу».
— Хотите сказать: «Кто приказывает платить, будет оплачен по приказу?» — Хозяин кабинета расхохотался.
— Убит за плату. Согласно договора. Понимаете, если осознать, откуда, по договору с кем им платят, было бы не смешно.
Меркулов пожал плечами.
— А вам что, не нужно признание? — он кивнул на книгу.
— Не нужно… — Сергей запнулся. — Впрочем, я солгал. Ещё как нужно. Никто в мире не желал бы его так, как я. Но не у вас. Вашего признания я боюсь ещё больше. Больше смерти. Простите. — Он почему-то опустил голову и несколько раз, словно сожалея о чём-то, покачал ею. — Когда я буду уходить, я… я поясню.
— Н-да. Ради чего же вы пришли?
— Ради вас. Мне казалось, вы поняли. — Сергей уже взял себя в руки.
Собеседник хмыкнул.
Сделав вид, что не заметил усмешки, гость продолжал как ни в чём не бывало:
— В свободе самовыражения нет места добру, как нет и факта передачи его другим. А если, не дай бог, наступило признание, талант ещё служит, но уже не понимает, что «при штабе». Нет служения братьям своим — людям. Многие даже оскорбятся, услышав, что должны кому-то служить. «Мы так видим жизнь, так хотим её изображать, и в этом наша свобода, к которой стремится каждый! И не наша беда, что кто-то видит её не так и не понимает «самовыразительных» произведений. Их беда, им и разбираться! Не каждому дано увидеть суть», — говорят такие «творцы».
Сергей снова замолчал. Было видно, что он взволнован. Режиссер с любопытством по-прежнему наблюдал за ним.
— Нет. Это они видят её не так. Это они так и не поняли смысла появления каждого ребенка на земле. Которую просто топчут. Первый крик младенцев всегда одинаков, как одинаково неласков мир, куда они пришли. Но одни поймут это, а другие нет. И пойдут все в разные стороны. Одни — за личной свободой. Кто-то понесёт её другим. А третьи пойдут к добру, наполняясь им и тут же раздавая. Вольному — воля. Спасённому — рай. Разделение не случайно. Кто-то вольный, а кто-то спасённый!
— Так в чем же, по-вашему, цель искусства? Если никто её не знает! — вдруг перебил Меркулов. — Если то, о чем говорите вы, — не цель.
— Знают. Во всяком случае, тот же Толстой давал чёткое определение: «Цель искусства одна — заражать людей чувством, которое испытал художник при создании произведения».
— Так это и происходит сплошь и рядом! — воскликнул собеседник. — Нo тогда получается, что художник, испытывая ненависть к чему-либо и создавая творение, заразит таким чувством и людей к тому же объекту. Это же зло — оно
лежит в корне ненависти! А по вашему определению — искусство.— Заразит не каждого — только родственную душу. И потом, есть ещё одно условие.
— Ладно, — хозяин кабинета махнул рукой. — Не так уж и много тех, кто творит ненавидя.
— Сколько угодно. Ревниво к собственной славе, успеху, деньгам. Масса симфоний, фильмов, постановок. Разве такой тип художника сегодня не основной? И раз уж тронули Толстого, так он прямо говорит — как только искусство стало профессией, то отчасти уничтожилось главное и драгоценнейшее его свойство — искренность. Искусство будущего непрофессионально. Нет ничего более губительного для художника, чем зарабатывать творчеством. И жёстко категоричен: «Искусство будущего изгонит торговцев из своего храма!»
Режиссер с раздражением глянул на Сергея.
— А на что им жить-то? Жрать-то им что? — вдруг не выдержал он. Не скрывая, что разговор становится ему неприятен.
— Неужели серьёзно не понимаете? — гость сокрушённо развел руками.
Они замолчали. Необходимость взять себя в руки почувствовали оба. Наконец Сергей вздохнул и тихо начал:
— Приняв Дали и восторгаясь Пикассо, который недалеко ушёл со своими уродами от Босха, нельзя понять Флерову или «Братьев Карамазовых». Душа не умеет совмещать подобное. «Пикассо — искажение натуры, ужасное искажение натуры», — восторгается уже директор музея имени Пушкина. Так и хочется спросить: «Не кажется ли вам, что Пикассо и преступление, за которое человек изгнан из рая, идут рука об руку и такое искусство калечит души?» Всё бы ничего, но она женщина! Представляете, как глубоко сидят клише в профессиональных искусствоведах! Как и сейчас «плохое» легко объявить великим.
— Так вспомните о первородном «повреждении» человеческой натуры. Ну, после изгнания. Из рая. Он и видит его у других, что ж удивительного, — поднял брови Меркулов.
— Увы, приобретённое, приобретённое повреждение…
— Пусть так, — досада чувствовалась в голосе собеседника. — Видит ведь!
— Возможно. Но не у себя. В «искупление» картины превратились бы только при двух словах под ними.
— Каких?
— «Это я». «Снова я». «Тоже я». Исполинская сила в них, но слов нет. Нигде. И почти ни у кого… Не состоялось превращение зла в смирение и любовь.
— А как же Толстой?
— К сожалению…
— Вот так да! А почему — почти?
— Звезды зажигались. К примеру, Гоголь и не подозревал, что лучшее своё творение создал в виде писем, где в каждой строчке написано: это я.
— «Выбранные места из переписки с друзьями»?
— Не читал этой работы. У меня свои выбранные местаиз его писем.
— Ну и пусть, вам-то что? — устав и оттого, как показалось Сергею, не до конца понимая сказанное, проворчал хозяин кабинета.
— Подмена. А я против, чтоб из предмета изучения такие вещи, как картины Пикассо, превращали в предметы поклонения и объявляли знакомство с ними необходимым для моих детей.
— Вот как?
— И хотя они печатают всяких там «Прыгучих зомби», «Трёх мутантов и двух уродов» невероятными тиражами, да и любовные романы финалисток всех мыслимых премий, опорными фразами которых являются «сквозь его джинсы я чувствовала убойный каменный штырь», я благодарен им. Начинаешь уважать себя, называть трудом всё написанное тобой. И пусть пена та очень стойкая, а горе-критики называют их «писателями от бога», Вампиловы и Шукшины, Сохиевы и Володины, Фокины и Анны Яблонские, как и «Creedence» с «дождём» вместе с Чайковскими, в искусстве по-прежнему есть. Каждый со своим «дождём». И будут падать и возрождаться. Снова падать и снова приходить к нам. Ничего не поделать — доброта.