Последний очевидец
Шрифт:
Иванов ничего не сказал ему.
«Этот человек был под пулями», — мелькнуло у него.
— Майданин, — приказал он, — прими патроны и осмотри винтовки.
Каптенармус стал отбирать патроны. Люди молча и покорно отдавали пачки, которые каптенармус бросал в полу шинели. Майданин считал. Все оказались налицо. Но, когда очередь дошла до Белого, у него не хватило семи патронов. Выдано было по пятнадцать.
— Здесь только восемь, — сказал Майданин.
Произошла томительная пауза. Белый шарил в подсумке.
— Нет больше, — проговорил он дрогнувшим голосом среди жуткого молчания.
Что-то тяжелое, серое, неумолимое спустилось вдруг над головой этих людей с тяжких сводов казармы, уже совершенно потонувших во мгле.
«Где же патроны? — думал Иванов. — Потерял или… стрелял? Неужели стрелял?..»
Ему показалось, что еще потемнело
«Да ведь это смертной казнью пахнет, — промелькнуло в его сознании…» Казнят вот этого Белого, которого он знает, с которым столько раз говорил и шутил! Казнят! А если не стрелял?.. Надо скорей выяснить это теперь же. Дальше труднее будет.
— Посмотри винтовку, Майданин, — сказал он. — В дуле нагар должен быть.
Майданин взял винтовку, привычным движением вынул замок и, направив дуло на тусклый свет умирающего дня, несколько мгновений смотрел туда.
— Винтовка чистая, ваше благородие, извольте посмотреть, — сказал он, передавая ее офицеру.
— Я не стрелял, ваше благородие, — сильно дрожащим, сдавленным голосом проговорил Белый.
Иванов взял винтовку и направил ее на окно. Тусклый свет заиграл на блестящей стали и выделил серебристо-голубую кривую нарезов. Винтовка действительно была чистая.
«Как будто нельзя было ее потом вычистить», — подумал Иванов.
— Поставить винтовку и явиться в канцелярию, — сказал он Белому.
— Слушаю-с, ваше благородие.
В канцелярии уже зажгли лампу без абажура и затопили печку, которая ласково рокотала и стучала растопкой. Стало уютнее в холодном каземате. Иванов с наслаждением стал греть свои озябшие руки при красных отблесках огня.
Вошел Белый и стал у дверей.
Иванов обернулся к нему, облокотясь о печку.
— Послушай, Белый, — заговорил он, несколько затрудняясь, какой тон ему взять с ним. Ему жаль было его, но вместе с тем он сознавал, что не время и не место жалеть. — Где твои патроны?
— Должно быть, обронил, ваше благородие… — ответил тот, стараясь говорить твердо, но какая-то беспомощность звучала у него в голосе.
Иванов помолчал.
— Имей в виду, что это вовсе не доказательство, что винтовка была чистая. Ты мог ее и потом протереть, — вдруг сказал он.
— Так точно, мог, ваше благородие… Только я не стрелял…
Губы у него стали дергаться. Но он старался сдерживаться.
Иванову опять очень стало его жаль. Он видел, что нервы этого человека, который не производил на него впечатления бабы, были слишком натянуты.
— Послушай, — сказал он мягко. — Ну хорошо, я тебе поверю, так, на совесть. Но ведь надо, чтобы и другие поверили. Дело серьезное. Ты вот что, расскажи мне все как было, с самого начала.
— Слушаю-с, ваше благородие… Я вам все как перед истинным Богом расскажу.
Глаза его были влажны. Он начал рассказывать волнуясь. Белый был развитее других, и по его рассказу можно было составить себе ясное понятие о трагическом финале этого нелепого, бессмысленного бунта.
От артиллерийских казарм они пошли дальше. Огромная толпа, в которой затерялись серые шинели, двигалась по улице, заняв ее во всю ширину широкого бульвара, на который они вышли. Белый был в середине. «Вольные» перемешались с солдатами, которых приветствовали со всех сторон и даже забрасывали булками. Впереди играла музыка. Шли они к казармам пехотного полка, чтобы и его снять. Вдруг раздался залп, за ним другой. Белый не видел и не понял, откуда стреляли, но толпа в ужасе хлынула назад и побежала. Он побежал вместе со всеми и с двумя товарищами. Со страху забежал в какой-то дом и забился в чью-то квартиру. В окошко они видели бегство, видели трупы на мостовой. Все «вольные». Они просидели довольно долго, не решаясь выйти. Наконец, увидевши еще несколько человек своей роты, они вышли. На улице стояла пехота. Понтонеров окружили, обезоружили и уводили. Белый присоединился к товарищам, не зная, как ему быть. Подошел какой-то офицер, велел им построиться и приказал Белому вести.
Он и привел их сюда.
Тон его был искренний. Он очень волновался, то краснел, то бледнел, и губы у него дергались. Иванов внутренне уже был убежден, что он говорит правду. Но тем более ему казалось страшным для этого человека отсутствие патронов.
— Ну, а что же вы-то, когда в вас стали палить, вы что не стреляли? — спросил он.
— Говорят, что стреляли понтонеры. Я сам лично не видел. — ответил он.
Иванов посмотрел еще некоторое
время на его бледное лицо и отпустил его.Пришел ротный и принес разрешение людям раздеться. Тревожных известий не было. По-видимому, дело этим и ограничится. Однако всем офицерам приказано ночевать в казармах.
Принесли самовар, который ласково и задумчиво пел, выпуская струйку пара. Они стали пить чай, беседуя обо всем происшедшем, перебирая и восстанавливая события в своей памяти.
Иванов за этот день как-то сблизился со своим ротным. Раньше они были в довольно холодных, хотя ничем не омраченных отношениях. Ротный был строг, требователен к себе и к другим, человек труда и долга, а потому от него нередко доставалось всем. На себе Иванов не испытал этого, потому что, как человек очень самолюбивый, он старался выполнять все, что нужно было. Но казармы были холодны и суровы, Иванов чувствовал себя временным гостем, кроме того, положение младших офицеров в роте вообще нелепое, так как ничего серьезного им не поручается, а торчать в роте без дела, в продолжение нескольких часов слоняясь из угла в угол, невероятно мучительно, — и все это приводило к холодным служебным отношениям. Однако Иванов не мог не отдавать должного своему начальнику. Присматриваясь к офицерам вообще, он как-то невольно группировал их в три типа: зверь, хороший офицер и мякина. Первых было очень мало. Это большей частью были неудачники, раздраженные ограниченности, вымещавшие на солдатах свою тупость. Таких солдаты искренно ненавидели, а Иванов не переносил. Ему казалось, что, будь он начальником такого зверя, он преследовал бы его со «звериной» жестокостью за ту уйму безответственных страданий, которые причиняет такой субъект тем, кто имеет несчастье быть его подчиненным. Вторых и третьих было наполовину. Хороший офицер — и таких Иванов наблюдал всегда с каким-то тайным чувством эстетического удовольствия — прежде всего требователен к себе. Все свои обязанности он исполняет строго, не рассуждая — раз нужно, то нужно, не допуская софизмов, подсказываемых ленью. Естественно, что того же он требует и от других, и потому хороший офицер по необходимости строг, что не мешает ему быть до крайности внимательным, заботливым и даже ласковым по отношению к солдатам. Таких людей вначале клянут на все лады, но по истечении некоторого времени начинают любить. Третий тип — мякина, — к сожалению, очень распространенный, по наблюдениям Иванова. Ленивый, добродушный, он сам ни черта не делает и от других ничего не требует.
На этих солдаты сначала не нарадуются, а потом понемножку начинают презирать, а нередко и терпеть не могут, потому что у такой мякины часто всем орудует фельдфебель, а фельдфебели неконтролируемые — народ тяжелый.
К этой квалификации в нынешнее, революционное, время присоединилась четвертая категория — освободительных. Эти очень льстили солдату и полным отсутствием требовательности расшатывали дисциплину.
Ротный командир Иванова, несомненно, принадлежал ко второму типу, а этот день, в который им много пришлось пережить вместе, быстро сблизил их. Они были люди разных характеров, но одних убеждений… А в эти тяжелые дни убеждения — это были люди. И теперь между ними сразу установилось доверие.
Пришел еще один офицер — тоже из лагеря — и присел к чаю.
— А знаете, о чем там толкует публика в круглой башне? — спросил он.
— Ну? — сказал Иванов.
— А, батенька, спорят там, да еще как. Говорят, будто пехота из окопов стреляла по нашим-то. Так, мол, это подлость будто, что такую засаду устроили. Почему, мол, не вышли на открытое, там бы им показали.
— Черт знает что такое! — рассердился ротный. С взбунтовавшейся сволочью какие-то поединки устраивать! Вы бы им сказали, что это не только не подлость, а обязанность была пехотных офицеров прикрывать своих солдат, если возможно. Наоборот, была бы подлость рисковать честными солдатами ради мерзавцев. И отлично сделали, если устроили засаду… А еще лучше было бы пулеметами их, чтобы никем не рисковать.
— Да так им и говорили, оттого и спорили! Но слушайте, чем это кончилось! Как раз пришел кто-то на спор и принес точные известия. Никакой засады не было. Стреляла учебная команда в числе ста человек пехотного полка, забыл какого, вызванная по тревоге. Стреляли, выстроившись поперек улицы. Дали два залпа, а потом пачками, причем пехота понесла потери: из ста человек трое убитых, шесть раненых — некоторые тяжело.
— Хорошая засада! — крикнул ротный… — О! Как жаль, что ее не сделали!
— Сто человек против пятисот и огромной толпы сверх того! — вырвалось у Иванова.