Последний переход
Шрифт:
Сами-то метелинцы тоже, понятное дело, были потомками давних переселенцев – в незапамятные времена сюда, на башкирские земли, переправляли для работы на демидовских заводах людей из центральной России целыми деревнями. Откуда именно?.. Теперь уж никто не помнил. В Метеле и ещё нескольких соседних сёлах поговаривали, будто их предки были родом то ли из-под Новгорода, то ли из-под Пскова… но всё это оставалось лишь слухами.
Словом, приезду нового человека никто особо не удивился. Удивляться пришлось позже.
Странное дело… дом ожил, верно. Однако остался таким же угрюмым, сумрачным, каким-то неуютным. Да больше того! К нему и подходить-то не хотелось, неприятное, необъяснимое чувство угнетало всякого, оказавшегося вблизи от этого дома.
Может быть, это вызывалось самим Пацюком, типом на редкость мрачным, неразговорчивым и неприветливым; это тем более бросалось
Да и то взять: с чего бы Пацюку так запираться от людей? У него ведь ставни даже днем не открывались, как закрыл он их на засовы, когда въехал, так ни разу не отпер. И бабы, потыкавшись с глупого интереса к жителю дома, быстро отшатнулись прочь, вот и стояло обиталище сумрачное. А насчет того, что чем-то тревожным и неприятным веет от него… черт его знает, может это одни только разговоры?.. Бабы натреплют языками, и не такое почудится.
Итак, сомнение было посеяно в умы. Усугубил его один известный краснобай и баламут местного значения – Колька Трунов, был такой. Как-то раз, когда мужики в компании поддали, он хвастливо сказал, что вот, мол, он проверит, колдун этот хохол или нет. Как это? – заинтересовался народ. «Да очень просто. Заявлюсь к нему, да прямо так в лоб и шваркну: выкладывай, мол, кто ты таков есть! Что за рожа?»
Мужики поржали, и разговор перешел на что-то другое. Но Николай свой план не оставил. Он принял еще граммов двести, от чего его неуемная активность перешла все границы, и когда компания разошлась, Трунов вроде бы как тоже пошел домой, а сам, незаметно свернув в проулок, двинулся к логову пришельца.
Уральская осень приходит рано: уже и снег успел выпасть, да случилась оттепель, и он подтаял, лежал отяжелевшими, грязноватыми пятнами, деревенские пути-дороги развезло в полный хлам. Колька был хорошо поддатый, спотыкался, ноги разъезжались в грязи, он матерился, – думал, что про себя, а на самом деле на всю улицу. Он-то обставлялся так, что якобы втайне осуществлял свою экспедицию, но пока шел, чуть ли не полдеревни просекло, куда направил нетвердые стопы Николай Трунов.
Надо сказать, что на подходе исследователь несколько протрезвел и к смутно видневшемуся в потемках дому стал приближаться уже без хмельной лихости, даже неуверенно, с робостью, что ли… Но тут он спохватился, выругал себя, тоже вслух – и решительно подступил к крыльцу.
Дом был темен и молчалив. Ни звука. Просто в буквальном смысле ни звука, точно так. Молчание это казалось угрожающим, и опять Николаю стало неуютно. Он громко откашлялся, чтобы себя приободрить, и постучал в дверь.
Но стук вышел почти бесшумный, словно рука сама по себе вдруг ослабла. Тогда он опять откашлялся и стукнул уже погромче, а затем и еще громче.
И вновь тишина. Стоял Колька не шевелясь, напряженно слушал. Тишина. Он в четвертый раз поднял было руку…
Дверь не отворяли. Ни шагов, ни скрипа, ни шороха никакого – ничего не было слышно за ней, и вдруг дверь без скрипа распахнулась, и перед Николаем предстал сам Пацюк.
Прокоп стоял молча, не
глядя на гостя. Глаза его были опущены, взгляд не виден под веками, и концы негустых седоватых усов свисали вниз.Николай так и онемел.
– Э… – только и вырвалось из его полуоткрытого рта.
– Ну? – спокойно молвил Пацюк и поднял глаза на гостя.
– Э… – повторил Трунов, однако сумел более-менее внятно заговорить: – Ты. Трофимыч, извиняй, я того… шел мимо, так думаю, дай зайду… да просто так! Спросить хотел… да… вот…
Замолчал.
– Хотел – спрашивай, – ровно к безжизненно произнес Пацюк.
– То есть я… я не про то… – поспешно замесил словесную жвачку Николай, – но оно, конечно… то есть люди-то говорят…
– Люди? – переспросил вдруг неприветливый хозяин. – Лю-ю-д-и?.. – протяжно, зловеще и с подвыванием протянул он, в глазах его что-то вспыхнуло – будто горючее плеснули в тлеющие угли. – Вон отсюда, – негромко велел он. – Пшел!
Это было сказано даже негромко, а прозвучало – как гром с ясного неба!
Вот так. И мир перевернулся перед Колькиными глазами, а сам он взмахнул руками и полетел в никуда. В одно мгновение Трунов шлепнулся лицом, руками и всем брюхом в грязь. Ошалев, он сразу вскочил – глаза вытаращены, рот нараспашку, хлопает губами, хватая воздух, и – безумие, безумие!..
Черт знает, сколько времени прошло, покуда Николай опамятовался. И лишь тогда он сообразил, что находится вовсе не у дома Пацюка, а – хрен его знает где, в лесу. Еще какое-то время он оторопело шатался меж деревьев, но потом мысли его прояснились настолько, что он догадался, где находится, в каком лесу: километров за пять от Метели. Как это произошло – он и представить себе не мог, в смятении ему было даже страшно подумать об этом. Он торопливо припустил домой, почти бежал. Его трясло, как от озноба, и он был совсем трезвый – ну просто как стеклышко.
Меньше чем за час он дохромал до деревни. Жена было напустилась на него: «Где пропадал, ирод?!», но Николай, обычно вовсе не гроза, вдруг так рыкнул на нее, что она вмиг язык свой прикусила, и уже не смела рта открыть. А он хватил стакан браги, да другой стакан, да еще… и так упился вусмерть, свалился под стол, и весь следующий день прострадал от жестокого похмелья. Тогда-то супружница взяла свое, грызла в пилила, но ему это уже было все равно.
Потом соседи стали потихоньку, как бы невзначай, допрашивать-расспрашивать: как, мол, в гости сходил к Трофимычу?.. Николай отбрехивался, благо язык без костей. Но желание выговориться томило душу, тянуло за этот самый болтливый язык, тянуло и вытянуло. Не удержался Колька, рассказал о странном происшествии, о том, как неведомая сила легко подняла его, перевернула, да и закинула неизвестно как в пес. Он поведал об этом вполголоса, оглядываясь, с таинственным, настороженным видом – одному единственному человеку: соседу Сашке Грачеву, взяв с него обещание, что тот ни-ни, ни слова никому. Сашка поклялся самыми страшными клятвами, бил себя в грудь – маленький, щуплый, с прилипшими ко лбу растрепанными волосенками: они с ним, разговаривая, на пару опорожнили поллитровку под соленые грузди.
Черт его знает, как получилось, но только слушок пополз по деревне. Теперь к Трофимычу относились уже с суеверным уважением, да и держаться от него стали стараться подальше. «Колдун, колдун, в самом деле», – шепотком перелетало от одного к другому. Пробовали пристать к Николаю: расскажи, мол, как там вправду было… – но он, к всеобщему удивлению, преспокойно заявлял, что это все бабьи глупости, и он не понимает, о чем идет речь. А те, кто эти сплетни повторяет, – не мужики, а вовсе хуже баб… Колька вообще-то был хоть и пустомеля, ан не дурак.
А Пацюк жил в деревне, такой же невозмутимый и молчаливый, как всегда. Утром приходил на работу в «заготпункт», вечером уходил. Все так же он не открывал ставни в доме и никого не пускал к себе. Да к нему никто и не совался, а сам он и подавно ни к кому не наведывался.
Тут возникла еще одна интересная тема. Без малого два месяца в Метеле жил безвыездно Пацюк таким вот мрачным бобылем – и ни одной бабы, ни одной девки, никого такого у него и близко не мелькало. Разве можно здоровому мужику во цвете лет обходиться без женщины?.. Шибко это занимало метелинцев. Возникли нелепые предположения. Вспомнили и о мужеложестве и о скотоложестве – гипотезы смелые, но опровергаемые самым простым фактом, именно: ни мужиков, ни какого-либо скота, ни крупного рогатого, ни мелкого у Пацюка не водилось, и при всем желании ничего такого заметить было нельзя.