Последний вечер в Монреале
Шрифт:
– Почему ты забеспокоился только сейчас, – раздраженно поинтересовалась Женевьева, – если за все это время ты продвинулся лишь на треть?
– В четверг у меня день рождения. Мне стукнет двадцать семь, и меня осенило: двадцать семь. Вот уже шесть-семь лет как я – подающий надежды молодой ученый или подающий надежды некто, а мой университет, наверное, и думать обо мне позабыл. Я всегда задавался вопросом, а что если я не уложусь в срок, а потом так и случилось. Срок сдачи истек в прошлом году, и никто со мной не связался. Никто. Ничего не произошло. Словно меня вычеркнули из университетских списков или я не существую вовсе. И потом мне вспомнился Зед, который занимается делом.
– Можешь и здесь купить.
– И посижу немного в парке, – сказал Илай, не обращая внимания на эти слова, – a потом, может, пойду домой и не буду ничего писать. Чао.
Томас помахал ему рукой. Выходя из кафе «Третья чашечка» на залитую солнцем Бедфорд-авеню, он-таки расслышал, как Женевьева прошептала: «Что с ним стряслось, черт возьми?» Но проигнорировал. Он постоял с минуту на тротуаре и решил не ходить в парк, затем наискосок медленно пересек пустынный перекресток и оказался под синим козырьком кафе «Матисс», где бывала некая любительница чтения, с которой ему хотелось познакомиться.
Срок сдачи диссертации миновал, как дорожный щит в окне медленно движущейся машины, как последний указатель перед началом лишенной знаков девственной пустыни. Спустя несколько нервных недель после обведенной в кружок даты на календаре, а вообще-то – несколько нервных месяцев, у него начинало сосать под ложечкой при каждом телефонном звонке. Понадобилось сколько-то времени, чтобы осознать, что никто ему не позвонит. Он не собирался звонить им сам. Он перестал делать вид, будто вот-вот завершит работу, и без остатка погрузился в исследования.
У Илая никогда не было ощущения умиротворенности или продвижения хотя бы приблизительно в правильном направлении. И все же он чувствовал, что его исследования не так уж бесполезны: он стал знатоком небытия, в особенности мертвых языков, или если не мертвых, то смертельно больных. Он изучал малые языки, находящиеся на грани исчезновения: древнейшие наречия Австралии, Калифорнии, Китая, Лапландии, глухих закоулков Аризоны и Квебека, увядающие из-за вполне понятных причин – колонизации, школ-интернатов и оспы, рассеяния носителей языка на больших пространствах и т. п. Илай привык чувствовать на себе стекленеющие взгляды девушек, когда он принимался об этом рассказывать; то, что Лилия находит эту тему захватывающей, сосредоточенно глядя на него за столиком в кафе «Матисс», приводило его в восторг.
Большинство языков, многозначительно рассказывал он, исчезнут. Поскольку ее это заинтересовало, Илай блеснул своей излюбленной статистикой, как «Ролексом»: из шести тысяч языков на Земле девяносто процентов находятся под угрозой вымирания, а половина исчезнет до конца следующего века. Горстка оптимистов надеется спасти некоторые из них; большинство ученых пытаются хотя бы задокументировать крупицы утерянного. Его работа представляет собой отчасти реконструкцию, отчасти диссертацию, отчасти реквием, говорил он. Лилия слушала молча, явно не без восхищения, и задавала здравые вопросы именно в тот момент, когда он начинал сомневаться в неподдельности ее интереса. Она заметила вскользь, что ей более знакомы исчезновения локального характера – отдельных людей, гостиничных номеров, автомобилей. Она не привыкла к масштабным исчезновениям. Представь, говорил он, что половина слов на Земле исчезнет. А тем временем вообще-то он прикидывал, что случится, если попытаться поцеловать ее в шею. Она кивала, глядя на него с противоположной стороны столика.
Три тысячи языков обречены на вымирание. Илай был одержим непереводимостью: его замысел и тема диссертации (или того, что было диссертацией до того, как она внезапно схлопнулась и мгновенно превратилась в незавершенку) заключались в том, что каждый язык на Земле содержит по меньшей мере одно ключевое понятие, не поддающееся переводу. Не просто слово, а понятие, наподобие deja vu во французском, звучащее безупречно и прозрачно на родном языке, но для толкования на иностранных языках требуются целые громоздкие абзацы, и то не всегда получается. В языке юп-ик,
на котором говорят инуиты Берингова моря, имеется понятие «Эллам Юа» – духовный долг перед миром природы или проявление отзывчивости и благородства во время странствий по этому миру, или образ жизни, отдающий дань уважения душе другого человека, душе камня или дерева; иногда переводится как душа, иногда – как Бог, но не означает ни то, ни другое. В языке народа киче из языковой семьи майя встречается понятие Nawal – духовная сущность, но при этом обособленная от личности; иное начало, более или менее альтер эго или аватар, дух-охранитель, которого невозможно вызвать.Он продолжил: если исходить из предпосылки о том, что в каждом языке есть нечто такое, чего нет в других языках, – категория, перевешивающая совокупность составляющих язык слов, тогда утрата будет весьма весомой. Речь не столько о потере трех тысяч слов, обозначающих все на свете. Не существует трех тысяч слов, обозначающих все на свете; носителям языка юп-ик ни к чему описывать тигров, живя в высоких арктических широтах; носителям языков в джунглях ни к чему обозначать северное сияние. Речь вообще-то не о словах. Его замысел, идея, лежащая в основе диссертации, заключается в том, что уходят во тьму не просто языки, не просто три тысячи комплектов каждого слова, а три тысячи укладов жизни на Земле.
– Извини, – сказал он наконец. – Я выражаюсь чересчур витиевато.
– Нет, что ты. Мне интересно, – ответила она.
Лилия слушала его очень долго. Они встретились в полдень, а уже вечерело. Минули недели с тех пор, как он впервые обратил внимание на девушку, тихо сидящую в кафе «Матисс», проходя мимо витрины или заглядывая на чашечку кофе. Лилия частенько здесь бывала, и когда они оказывались там в одно и то же время, Илай старался присаживаться к ней поближе. В тот день, когда он, покинув Томаса и Женевьеву в кафе «Третья чашечка» по ту сторону перекрестка, забрел в кафе «Матисс», там, слава тебе господи, не оказалось свободных мест, и в отчаянии, очертя голову, он направился прямиком к ее столику, протиснулся на стул напротив нее и представился. По какому-то невероятному стечению обстоятельств она улыбнулась в ответ и назвала свое имя, вместо того чтобы послать его подальше, дожидаться, когда освободится столик. И уже прошло то ли шесть, то ли семь часов. В кафе воцарилась тишина, и официантка дневной смены ушла домой. Ее сменщица, облокотившись о стойку бара, глазела на будничную улицу.
– Ну а ты? – спросил он. – Мне нравятся мертвые языки, как ты знаешь, а что нравится тебе?
– Живые языки, – ответила Лилия. – Чтение, фотография, пара-тройка других вещей. Ты работаешь поблизости?
– Да, в нескольких кварталах отсюда. Торчу в картинной галерее и пялюсь на стену четыре дня в неделю. А ты?
– На стену? А почему не на картины?
– Не так уж много там картин, а вообще-то их там вовсе нет… Я не люблю говорить о своей работе, – сказал он. – Я не в восторге от нее, если уж начистоту. А ты кем работаешь?
– Посудомойкой. Ты любишь путешествовать? Я недавно ездила в Нью-Мексико; ты там бывал?
– Несколько раз. И вот что любопытно, – сказал он, – мы говорим уже несколько часов, а я почти ничего о тебе не знаю. Ты из каких мест?
Она улыбнулась.
– Это покажется очень странным, – ответила она, – но я жила в стольких местах, что и сама точно не знаю.
– Понятно. А ты в Нью-Йорке давно?
– Недель шесть, – уточнила она.
– А до этого где жила?
– Ты хочешь знать, где я жила, когда села на поезд до Нью-Йорка?
– Да. Именно. Ведь ты же приехала сюда откуда-то.
– Из Чикаго, – сказала она.
Он подумал: наконец что-то проясняется.
– Долго там жила?
– Нет. Несколько месяцев.
– А до этого?
– В Сент-Луисе.
– А еще раньше?
– В Миннеаполисе, Сент-Поле, Индианаполисе, Денвере. На Среднем Западе. В Новом Орлеане, Саванне, Майами. В нескольких калифорнийских городах. В Портленде.
– А есть места, где ты не бывала?
– Иногда мне кажется, что нет.