Последний воин. Книга надежды
Шрифт:
Добрая Лилиан подсказывала Пашуте объяснение, которое было лестно для его самолюбия, но мало соответствовало действительности. Всё же слушать это было приятно.
— А с чего ты взяла, что у неё глаза разные? Врёшь ты, Лилька, она красавица каких мало.
— Ты, Паша, красоту с молодостью не путай. Ты на её молодость польстился, она тебе и кажется лучше всех. Красота вечная, а молодость завтра пройдёт. Оглянуться не успеешь, а возле тебя заместо озорной девки старуха с бельмом… Про глаза я для сравнения сказала. Был бы ты нынче в здравом уме, Павел, ты бы меня понял. У таких, как она, один глаз тебе блаженство сулит, а другой прикидывает, сколь с тебя за блаженство взять можно.
Пашута вдруг удивился не смыслу её слов, а тому, как она складно говорила. Раньше за ней такого
— Откуда ты таких слов набралась, милая Лилиан? Прейскурант, блаженство — кто тебя этому научил? Ты вроде раньше попроще была.
Лилиан стрельнула в него бедовой усмешкой:
— Тоже мне, покоритель сердец… Ой, Пашенька, да тебя обмануть, как пьянице в водку отравы подмешать. Ты даже того не понял, что женщина всегда такая, какой ей хочется быть. Мне думалось, тебе молчаливые тёлки по нраву. А коли не так, могу канарейкой щебетать или филином ухать. Подумай, Паша, со мной не заскучаешь.
Разговор внезапно вернул её на любимую стезю, она с кошачьим потягиванием огладила бедро и вдруг кокетливо задрала юбку:
— Глянь, Паша, как я коленку расцарапала о проволоку.
— Вот этого не надо, — огорчился Пашута. Лилиан снова пригорюнилась.
— Эх, Паша, Паша… Верно дядя Раймун рассуждает, все люди — кроты слепые. Вот ты меня не распознал и про него, наверно, думаешь — бирюк дикий и тёмный. Не правда разве? А он, Пашенька, смолоду столько книг прочёл, сколько нам с тобой за три жизни не осилить. Ты бы его тетрадки почитал, какие он пишет. Там такое про людей сказано, не всякий записной мудрец придумает.
— Он что же… сочиняет?
— Зачем сочиняет? Он заметки о жизни ведёт. Прячет, а я украдкой заглядываю. Некоторые места наизусть помню. Вот послушай. «Вольному человеку жить невозможно, потому что человек рождён для оков. Главные оковы, ему уготованные, — любовь и тяжкий труд. Когда человек оковы эти добровольно примет, то сразу перестанет бояться жизни». Интересно, да?
Пашута от удивления на короткий миг забыл про Вареньку.
— Это Раймун так пишет?
— А ты думал, ангел небесный?.. Ох, надо уезжать, а жалко. В кой-то веки выбрались мир поглядеть.
— Да зачем уезжать, зачем?
— Плохо с ним, загоревал он. Я предвидела. Ему от хутора оторваться очень уж трудно. А тут ещё дед этот наговорил ему чего-то. Он теперь сам не свой.
— Ты сейчас иди домой, Лилиан, а вечером я к вам загляну. Вместе всё обсудим.
— Нечего обсуждать. Он тебе не откроется.
— Посмотрим, — задорно сказал Пашута.
Но вечером никуда не пошёл, забыл обо всём. У него начались неполадки со временем. Оно вдруг сжималось в тугой ком и не двигалось. Пашута, ужасаясь, впивался взглядом в стрелки часов, которые издевательски отсчитывали безразмерные секунды, каждая долготой в вечность. А иногда, напротив, огромные куски времени выпадали из сознания бесследно, и это тоже было жутковато. Моргнёшь глазом — полдня как не бывало, потянешься за сигаретой — а уж ночь на дворе. Так и в этот раз случилось. Только он прилёг после ухода Лилиан, только настроился какую-то скользкую, гибкую, как ящерица, мысль додумать до конца, как уже открывается дверь, входит смурной Владик Шпунтов и рассеянно сообщает, что «прибалты укатили восвояси», да и он тоже собирается отчалить, если Пашута не возражает. Но перед тем, как появиться Шпунтову, Пашуте померещилось вот что. Он будто на светлой поляне в роскошном лесу сидит на корявом пенёчке, и прямо к глазам с деревьев спускаются длинные ветви с плодами, похожими на продолговатые дыни. Ему хочется пить, он знает, что плоды сочные, стоит протянуть руку, сорвать, вонзиться зубами в нежную мякоть — и в горло хлынет сладкий сок. Но что-то ему мешает. Он догадывается, что попал в ловушку. Опускает глаза и видит множество копошащихся под ногами маленьких, беленьких червячков и муравьёв. Вся земля вокруг вспучилась шустрыми, отвратительными тварями. Смрад идёт от них. Они не трогают его, пока он сидит неподвижно. Но он знает: только он шевельнётся, потянется к ветке, червяки ринутся вверх по ногам всей своей липкой массой. Лес постепенно темнеет, солнце за спиной садится. Пашута знает и другое: когда наступит
ночь, червячков и муравьёв ничто не остановит. Они и дожидались ночи. Из липкой, бугристой мешанины нет-нет да и высверкивали остренькие, наблюдающие за ним глазки. За лесом течёт река, если бы пробиться к ней, в воду за ним твари не сунутся. Они властны над ним только на этой поляне. Вон уже добрались до плодов, мириады крохотных челюстей заработали одновременно и слаженно, на его глазах спелые, ароматные дыни покрылись плесенью, почернели, скрутились в подобие сосулек, пролившись гнилой капелью. Никогда прежде Пашута не испытывал такого ледяного ужаса. Хотел куда-то ринуться… к реке ли, в бездну ли… И тут как раз вошёл Владик Шпунтов.— Я тебя разбудил, Павел Данилыч? — спросил деликатно и опустился на тот же стульчик, где недавно обреталась крутобёдрая Лилиан.
— Привидится же мерзость, чёрт её побери, — с облегчением выругался Пашута. — А вроде и не спал?
Шпунтов поморщился, дескать, какое всё это имеет значение, кто спал, а кто бодрствовал, счастья-то всё равно не видать.
— Я говорю, укатили прибалты. В минуту снялись. А ты чего ж не пришёл попрощаться?
Пашута поинтересовался осторожно:
— А какое сегодня число? Что-то никак не соображу.
Владик назвал день и месяц, а заодно и год. Он был настроен саркастически.
— Ты меня не стесняйся, Павел Данилыч. Уж кто тебя сейчас поймёт, так это я.
— А чего меня понимать? Я весь тут. Ничего не прячу. Число забыл, это со всяким бывает.
— Бывает, — согласился Шпунтов. — Но не со всяким. Ну и как же мы с тобой теперь разойдёмся?
— В каком смысле разойдёмся? — Пашута всё более терялся и чувствовал себя неуютно, словно с ним обходятся, как с недоумком, а он тщится доказать обратное. А кому доказывать? И по какой надобности? Он здоров, трезв и отлично помнит, что Варя переместилась в город к Хабиле. Всё остальное чепуха.
— Я Вильямину имею в виду. Ты её к себе обратно заберёшь или как?
Пашута нашарил в кармане сигареты и попросил у Шпунтова огонька. Вместе задымили.
— Уехали, значит, прибалты, — спохватился Пашута. — А Раймун ничего не наказывал?
— Никому он ничего не наказывал. Злой как чёрт уехал. Спирина облаял. И деда Тихона… Так ты разберись всё-таки насчёт Вильямины? Она ждёт.
— Чего ждёт?
— Твоего решения, чего ещё, — в голосе Шпунтова зазвенели недобрые нотки. — Завладел ты бабой намертво, Павел Данилыч. Как только ухитрился… Вот открой по старому приятельству, чем ты её так призанозил?
У Пашуты от сигаретного дыма голова окончательно прояснилась.
— Мы с тобой братья по несчастью, Владик. Спасенья нам нет.
Шпунтов подался к нему.
— Ты меня в братья не записывай, Паша. Не надо… Хочешь правду? У меня иной раз такая злоба на тебя в душе… С великой охотой взял бы колун и врезал по башке. Знаю, не виноват ты ни в чём, а хочется… так уж хочется тебе врезать, Паша, мочи нет. Сегодня же уеду от греха.
— Я тебе сочувствую, Владик. Но врезать — дело нехитрое. Мы все врезать ловки. Потому и дурные. Всегда спешим кулак припечатать, где ум требуется. Сперва надо умом взвесить, а после приступать к действию.
— Ну и что ж ты своим умом решил, поделись? Про Вильямину я опять имею в виду.
— Она рассказывала, какое у ней прошлое?
— Мне это без надобности. Она не девочка, и я не мальчик.
— Вот это ты напрасно. Когда человека любишь, старайся побольше про него знать. Ключик к сердцу не в сегодняшнем дне. Ты не думай, мне Вилька тоже про себя ничего такого не рассказывала. Я сам догадался. Она своего прошлого стыдится. Знаешь почему? У ней там одни ошмётки.
Шпунтов заинтересовался, но вслух возразил:
— У всех в прошлом ошмётки. У одного тебя, Павел Данилович, там, похоже, райский сад цветёт.
Пашута самодовольно ухмыльнулся. Если кто и мог его сейчас разозлить, то уж никак не Шпунтов.
— Не бесись, Владик, и не зуди. Я ведь на твой вопрос отвечаю… У Вильки душа до сих пор в крови. Потому ей каждое доброе слово, как пластырь на рану. Зато и обидеть её легче лёгкого. Не так повернулся, а ей очень больно. Она людей через свои прошлые горести меряет. И никому не верит.