Последний взгляд
Шрифт:
Мы уже проехали полдеревни, как вдруг Хемингуэй резко затормозил и машину занесло на край мостовой.
— В чем дело? — спросил Скотт.
— Ни в чем. Хочу показать кое-что мальчугану.
— О господи, что еще такое?
Мы вышли из машины, и Хемингуэй повел нас назад, к небольшому памятнику, серому и заброшенному, грустно стоявшему на островке земли посреди дороги.
— Никогда не проходи мимо памятника жертвам войны, статуи или бюста, — сказал мне Хемингуэй. — Они дадут тебе немало такого, о чем без них ты бы и не узнал.
— Чего, например? — спросил Скотт.
— Да хотя бы пищи
Когда мы возвращались к машине, примолкший было Скотт вдруг сказал:
— Знаешь, где слабое место в твоей теории, Эрнест?
— В какой еще теории? — проворчал Хемингуэй. — Я в теории не верю.
— Ты думаешь, что учишь Кита наблюдательности, но ты ошибаешься. Важно то, как ты воспринимаешь увиденное, а не то, что ты видишь.
— Ты спятил, — сказал Хемингуэй. — Надо видеть то, что видно, разве нет?
— Нет, — сказал Скотт. — Ты ему велишь начинать с очевидного, а это все равно что заставить его глазеть, как обезьяна, на пустую кирпичную стену.
— Не слушай его, мальчуган, — сказал мне Хемингуэй. — Разглядывай очевидное. Оно — оболочка мира.
Они еще довольно долго спорили, то со злостью, то шутливо, а то и оскорбляя друг друга. Но в конце концов спор иссяк. И так как мы выехали поздно, то пропустили обед, и уже вечерело, когда мы приехали в Алансон, где Скотт заказал номера «Hotel du Grand Cerf».
На этот раз они не забыли обо мне. Они были очень заботливы. Они удостоверились, что комната за мной, и велели через полчаса прийти в бар выпить с ними чего-нибудь перед обедом. Я поднялся наверх, умылся, быстро сбежал вниз и ринулся на улицы Алансона искать памятник погибшим на войне. Памятника я так и не нашел, и когда вернулся в гостиницу, Скотт и Хемингуэй уже сидели в обитом тканью баре, выпивали и опять спорили о поверхностности видимого мира. Когда я вошел, у меня появилось ощущение, что они каким-то образом припутали к своему спору и меня.
— Садись, — сказал Хемингуэй.
— Ты только полегче, старик, — сказал ему Скотт.
— Я не собираюсь обижать ребенка, — ответил Хемингуэй. — Мы дадим ему мятного ликера.
— Это же страшная гадость, — сказал Скотт.
— Зато освежает дыхание. Ему понравится. Ликер ведь сладкий.
Я решил напомнить им, что не пью спиртного.
— Я же тебе говорил, — сказал Скотт Хемингуэю. — Кит — человек принципиальный. Оставь его в покое. Дай ему лимонаду.
— Сейчас самое время научить его пить, — заявил Хемингуэй. — Тогда будет меньше шансов, что он потом наделает ошибок, и он еще не раз будет нас благодарить.
Я сказал, что с удовольствием выпью лимонаду.
— Погоди-ка, — сказал Хемингуэй. — Ты почему не пьешь спиртного, мальчуган?
— Я дал слово не брать в рот алкоголя, — сказал я, наивно полагая, что такой ответ их удовлетворит и положит конец этой дискуссии.
— Кому обещал? Маме? — спросил Хемингуэй.
— Нет, — с негодованием сказал я. — Своему дяде.
— Ах,
дяде. А кто он такой?Я почувствовал, что меня загнали в угол, и, сознавая, что делаю большую ошибку, принялся рассказывать про дядю, который оплатил мою поездку в Европу, поставив условие, что я не стану тратить его деньги на выпивку или…
И тут я допустил еще больший промах. Я заколебался.
— Или на что? — не унимался Хемингуэй.
— На бордели, — ответил я с яростью.
Они разразились хохотом.
— Я же говорил, — сквозь смех произнес Скотт. — Он недоделанный.
— Он еще желторотый, вот и все, — сказал Хемингуэй.
Напитки были заказаны еще до моего прихода. Хемингуэй уставился на меня, как будто что-то про себя решая.
— Интересно, где тут бордель в этом целомудренном, как булка с маслом, городишке, — произнес он.
— Не выдумывай! — сказал Скотт.
— Это, должно быть, типично деревенский бордель, услада жирных крестьян, жирных мясников и жирных священников. Где кривляются пятнадцатилетние в одних только красных подвязках.
— Я отказываюсь участвовать в этом, — заявил Скотт.
— Ему это не повредит, — сказал Хемингуэй. — Я же тебе говорю — это единственный способ научиться отличать добро от зла.
— Мне он нравится такой, как есть, — сказал Скотт. — И пусть себе лопается от честности и бережет свою невинность, а ты оставь его в покое.
Я нервничал, слушая их, и хотя понимал, что они, очевидно, лишь продолжают свой бесплодный спор, но все же решил, что лучше всего сделать вид, будто это меня не касается. Даже отдаленно. И я даже не слушаю.
Но это было не так-то легко.
— Да черт возьми, чего тогда стоит добродетель, если ее не испытать на прочность, — сказал Хемингуэй. — Вспомни святого Антония.
— Да, но погляди, что сталось со святой Терезой.
Принесли выпивку, и Хемингуэй придвинул ко мне маленький треугольный стаканчик с мятным ликером. Но Скотт отодвинул его.
— Не пей, Кит.
— Слушай, мальчуган, — сказал Хемингуэй. — Единственный способ быть верным своему слову — это нарушить его как можно скорее. Есть известный итальянский метод — стукнуть совесть по больному месту.
— Как можно давать такие возмутительные советы, — сказал Скотт. — Вот уж абсолютная беспринципность.
Меня это, впрочем, не возмутило, потому что Хемингуэй просто вульгаризировал один из доводов Главкона или Фрасимаха в диалогах Платона; то был длинный трактат о морали — античную классику я помнил хорошо.
— Твои методы становятся примитивными и отвратительными, — сказал Скотт. — Хочешь уподобиться животным. Я же тебе сказал он не поступится своими принципами.
— Ладно, все, — сказал Хемингуэй, и когда мы встали, чтобы идти обедать, он опрокинул в рот стаканчик с ликером. — Забудем об этом.
Я поверил ему, так как они мгновенно потеряли всякий интерес ко мне и стали спорить о присущем Скотту нравственном романтизме, и я был благодарен за каждое произнесенное ими слово, потому что они не ссорились и не издевались друг над другом. Они спорили о любви, о чести, о верности и безнравственности. Но снова и снова, пока мы ели рыбу, потом мясо, потом сыр с хлебом, они возвращались к утверждению Хемингуэя, что все в жизни поверхностно