Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Последняя книга, или Треугольник Воланда. С отступлениями, сокращениями и дополнениями
Шрифт:

И может быть, отсюда Михаил Булгаков впервые унес домой «Капитанскую дочку», ту самую, которую в «Белой гвардии» называет просто Капитанской дочкой, без кавычек. А потом — «Войну и мир» с Наташей Ростовой…

…У высокой кафедры — несколько спиною ко мне — сменяют друг друга исследователи и просто любители. Киевляне, москвичи, зарубежные гости. Они читают свои очень важные, заранее написанные сообщения, чинно и внимательно глядя в текст. Невероятно, но, по-моему, они не замечают, где они находятся.

У меня тоже отмеренное — в очередь с другими — время для научного сообщения. Мне не хочется нарушать праздничную торжественность

заседания, и я не буду сегодня говорить ничего из того, что так отчаянно выкладывала четыре дня тому назад в полупустом конференцзале Института мировой литературы. Мало ли на свете добрых и радостных тем…

Но смотреть в тетрадку, не подымая глаз, здесь, где так тонка, так легко рвется пелена времени… Все-таки я должна была сделать одну вещь, и это оказалось совсем просто: движением руки убрать помост-сцену вместе с безбрежным и официальным столом… тогда не было помоста-сцены на плоской паркетной равнине… высокую кафедру… густо заполняющие зал академические столики-стулики… слепую стену, закрывающую проход в библиотеку…

Небольшой стол экзаменационной комиссии стоял вот здесь, в простенке между двумя окнами. Свободно разбросанные столы, за которыми мальчики пишут свои письменные работы… А может быть, экзамен был устным?..

Тени сгущались, судьба замыкала свои кольцующиеся сюжеты, в пустынном, торжественном зале беленький, почти белесый мальчик снова сдавал свои выпускные экзамены. И начинало казаться, что это мы — тени. А школьный зал, бородатые учителя в мундирах и белокурый мальчик с серьезным и очаровательно обыкновенным лицом — реальность.

Сколько времени это заняло? Минуту? Полторы?

И была еще одна вещь, которая стояла у меня в горле и которую я должна была высвободить еще прежде, чем состоялось это почти физическое прикосновение к детству моего героя. Потому что и другой временной слой, не менее реальный и зримый, жестоко проступал в этом зале.

Я должна была сказать — впервые и вслух — то, о чем молчала все предыдущие сорок лет. Слишком хорошо знала все сорок лет, что государство, в котором я живу, опасно не прощает своих грехов. Убрала это из жизни — как не было.

Но это было, и чтобы избавиться от этого, нужно было сказать — сейчас и здесь.

Не требовалось никого уличать. Я догадывалась, что в этом зале есть кто-то из тех, кто тогда, в 1949-м, бледнея от унижения и уговаривая себя, что я все равно обречена, подписывал в парткоме… Слишком много времени прошло, давно ушла и расточилась обида, теплилась мысль, что ведь этот кто-то мог сделать так, чтобы меня не пригласили. Не сделал…

Не нужно было подробностей. Вряд ли кого-нибудь сейчас могло интересовать, что в 1949 году стена в конце зала уже была слепой и не было там никакой библиотеки, а был кабинет знаменитого академика, и попасть в кабинет можно было только из коридора… Там я с удивлением видела, как старого академика съедает страх. Он сам пригласил меня — на этот час. Но все время входили какие-то люди, которым было назначено на это самое время. Академик был ужасно занят, и я никак не могла поймать его убегающие глаза. Потом поняла: люди будут входить всегда — он боится меня. И, так и не поймав его ускользающие глаза, поднялась и вышла…

И только одна-единственная подробность должна была все-таки прозвучать. Острыми, не сгладившимися от времени углами царапала надежда, что в этом зале, где-нибудь в последнем

ряду, невидимый мне, находится тот районный судья…

Судья тогда сказал: «Если будет суд, я ничего не смогу сделать… Приговор определен: есть договоренность между ректоратом университета и райкомом партии…» Назвал отмеренный мне ректоратом и райкомом срок заключения: четыре года… Помолчал, поколебался, достал из «дела» бумаги, без которых я не могла уехать, отдал их мне и велел исчезнуть: чем скорее — тем лучше… И я не помню его фамилию!

Не было судьи в зале. Был ли он жив? Поступок опасного благородства, увы, не бывает единичным (как не бывает единственным и последним однажды совершенный поступок предательства). А впереди у этого судьи были еще четыре года черного беззакония. Сколько еще раз звонили ему от ректора университета или из какого-нибудь другого столь же почтенного места о том, что все «договорено»? Сколько еще раз на него орала имеющая право орать дрянь из райкома партии?

Странно, ее фамилию я помню. Хотя кого сейчас может интересовать ее фамилия? Кто вспомнит, что она жила на свете?

Этот мой пассаж был еще короче: не исповедь — несколько слов. Не знаю, было ли это важно для публики. Это было важно для меня: судьба кольцевала свои сюжеты и связывались разорванные нити бытия. Это было моим возвращением в университет — примирением с самой собою.

И оставалось еще довольно времени для научного сообщения. Речь, помнится, шла об открытых мною и уже восстановленных мною украинизмах в «Белой гвардии». Бoльшая часть аудитории знала украинский язык и вполне могла оценить открытие…

В перерыве меня и мужа обступила стайка студенток. Они щебетали, как птицы, звонко и наперебой приглашая куда-то в гости, потом, как птицы же, вдруг разом вспорхнули и умчались, оглядываясь и помахивая ладошками на ходу.

Я сказала: «Боже, какие дети!» И еще, как в трансе: «Разве можно — таких детей на самоубийство?» — «Какое самоубийство?» — с недоумением обернулся мой муж. А я просто еще не совсем вышла из прошлого. Подумала, что в 1949 году, когда «дрянь из райкома партии» вызвала меня для конфиденциального разговора, я была в таком же возрасте, как эти девочки, похожие на птиц…

…«Дрянь» была вторым секретарем райкома. Тогда полагалось: второй секретарь райкома, горкома, обкома, кажется, даже центрального комитета республики — непременно женщина. Партия соблюдала демократию и «процент женщин».

К назначенному часу она опаздывала. В маленькой приемной перед ее кабинетом в напряженном молчании сидело несколько мужчин. Наконец, она появилась, наглая и радостная, качнула бедрами, проходя через приемную, повела плечом с чернобуркой. Лисий хвост метнулся, задевая лица и губы окаменело неподвижных мужчин, и я, с мгновенным отвращением девственницы, тотчас опознала в ней свою антагонистку — шлюху.

Вызвала же она меня затем…

Вызвала она меня (не могу подобрать эвфемизм) затем, чтобы предложить мне самоубийство. Видите ли и собственно говоря, самоубийства в СССР были запрещены. Не только жизнь, но и смерть граждан принадлежали государству, и за самовольный уход подчиненных из жизни с начальства спрашивали беспощадно — как за очень серьезное упущение по службе. Но тогда стало известно, что «спущено» разрешение на несколько студенческих самоубийств: проскочили, намеренно, разумеется, какие-то намеки в печати.

Поделиться с друзьями: