Последняя любовь
Шрифт:
И действительно, это, по-видимому, было нетрудно. Она внимательно выслушивала все наставления; не спорила более, с жадностью внимала мне и, как бы упиваясь моими словами, была послушна и добра, как дитя. Ее беспокойный от природы характер проявлялся только в ее заботах и хлопотах по хозяйству и в тех приказаниях, которые она отдавала своей прислуге. Я добился ее обещания пересилить в себе эту лихорадочную Деятельность и приучить себя спокойно приказывать и философски переносить неизбежные оплошности и глупость ее подчиненных. Вначале это было свыше ее сил, но однажды, объясняя ей теорию Лафатера относительно физиономии человека, я пером нарисовал ее собственный профиль и указал на различные видоизменения ее лица под влиянием ее душевного настроения. Видя себя играющей на скрипке, она нашла себя красивой, смотря
Конечно, я был очень тронут ее покорностью. Вскоре мне также пришлось восхищаться ее умственными способностями: она с поразительной легкостью воспринимала все. Две или три недели для нее были достаточны, чтобы отучиться от некоторых неправильных оборотов ее французской или немецкой речи; она просила меня составить их список и ночью, вместо того чтобы спать, учила его. Затвердив их, она уже более никогда не ошибалась.
Довольно трудно было исправить ее выговор, но зато вскоре совершенно исчезла грубая интонация в ее голосе. Для нее это был как бы урок музыки, и ее музыкальное чувство послужило ей в этом отношении. Она научилась даже беседовать, чего прежде совершенно не умела. Она была из тех порывистых натур, которые слушают из разговора только то, что имеет для них личный интерес. И таким образом схватывая одно слово, особенно поразившее ее из всего разговора, она как недобросовестный критик, порицающий непонятную для него цитату, искажала смысл всей фразы и с упорством отвечала на то, о чем ее не спрашивали. Она совершенно отказалась от подобной манеры говорить не после того, как я доказал ей трудность вести с ней беседу, а после того, как я дал ей почувствовать ее смешную и глупую сторону. Она была чрезвычайно самолюбива, и для того, чтобы исправить ее недостатки, мне приходилось прибегать к насмешкам, несмотря на то что они были противны моему характеру. Употребляя их, я, как человек добродушный, сильно страдал, видя, что огорчаю Фелицию, но тем не менее она требовала этого.
— Моя воля уступчива, но мои чувства упрямы. Я всегда стремлюсь сделать то, чего вы требуете от меня, но постоянно что-то по привычке противится во мне. Чтобы исправить меня, вы должны оскорблять мое самолюбие, вызвать перелом, причинить мне страдания, и тогда урок этот запечатлится в моей памяти и уже более никогда не изгладится.
Меня удивляла неуступчивость ее нравственной стороны, столь различной от стороны артистической: первая сдавалась только разбитой, вторая же подчинялась совершенствовалась от самого легкого дуновения. А между тем под этой грубой оболочкой характера таилась удивительная чуткость. Трудно было при наших с ней отношениях не впасть в эгоизм; Фелиция вполне сознавала, что, не будь несчастья, которое так потрясло ее, я поборол бы мою любовь к ней, а теперь, конечно, в ее жизни я становился более полезной и серьезной опорой, чем был ее брат. Она так живо чувствовала это, что я иногда боялся вспышки оскорбленного самолюбия, но мои опасения не оправдались.
Эта великодушная девушка в высшей степени стойко переносила свое горе, и если иногда порывалась забыть его и повеселиться, то, быстро подавляя в себе этот порыв, отдавалась рыданиям, причину которых я угадывал, несмотря на ее скрытность.
Я понял, какую сильную победу она одержала над собой, сказав мне однажды:
— Вы ясно видите все мои недостатки и стараетесь исправить меня, вы мне этим оказываете большую услугу. Мне стыдно, но в то же время я горжусь, что причинила вам столько труда, и говорю себе, что, соглашаясь на это, вы, такой добрый и снисходительный к другим, должны любить меня более всех на свете.
Когда я сознался ей, что действительно люблю ее больше самого себя, она старалась потушить луч радости, который невольно блеснул в ее глазах.
— Мой бедный Жан так же сильно любил меня, — говорила она, — но он не был так умен, как вы, и, страдая от моих причуд, не умел найти против них средство. Жан переносил их и довольствовался мной, какой я была. Он говорил мне: «Как это ты можешь, будучи такой доброй, отдаваться злобе?» И он смеялся, бранил и целовал меня, чтобы только не поддаться искушению
ударить. Конечно, это было очень грубо, но все же трогало меня… О, он был сильно привязан ко мне! Вы будете любить меня с большой добротой и терпением, но я никогда не осмелилась бы просить вас относиться ко мне с такой же отцовской нежностью.Зима наступила поздно, и мы, пользуясь этим, подвинули нашу работу на острове к концу, чтобы иметь возможность посеять там хлебные растения и посадить фруктовые деревья. В той области, в которой мы жили, был прекрасный климат, и если бы глетчеры не угрожали опустошить земли, находившиеся внизу и не везде защищенные уступами скал, мы могли бы наслаждаться весной десять месяцев в году. Эти внезапные опустошения и, так сказать, механическое появление зимы в нашем умеренном климате усиливали живописность этого странного местечка. Нередко приходилось видеть снежные хлопья, падавшие рядом с финиковыми деревьями, отягощенными плодами, и наши высохшие луга покрывавшимися среди лета травой вследствие случайного таяния снега. Я по-прежнему вел деятельный и правильный образ жизни. Целый день я работал сам и заставлял трудиться других, по вечерам же я находил покой и награду, беседуя с моей интересной и дорогой Фелицией. Я начинал считать это время самым счастливым в моей жизни и верил, что на этом свете можно найти нечто продолжительное. Мы решили обвенчаться весной, и после этого все мои опасения рассеялись. Но однажды вечером я застал Фелицию в слезах.
— Мой бедный дядя скончался, — сказала она мне, — Он не был стар, но работа в сырой мастерской окончательно подорвала его здоровье, и потому он не был в состоянии перенести даже легкой болезни. Он был добрейшим человеком, и принял меня во время моего несчастья и обращался со мной как с дочерью. У него нет более родных, мой друг, у меня нет более никого, кроме вас!..
Я утешал ее, обещая заменить семью, потерянную за последний год. Я не смел говорить ей о Тонино, ожидая, что она сама выскажет мне свои планы относительно этого юноши. Но Фелиция хранила упорное молчание, через несколько дней я сам решил нарушить его.
— Я чувствую угрызения совести, — сказал я ей, — и не могу привыкнуть к мысли, что вы из-за меня совершенно равнодушно относитесь к вашему приемному сыну. Если вы признаете меня главой семьи, то он также становится моим сыном, и потому я сознаю свои обязанности по отношению к нему. Скажите же мне, что вы намерены делать, чтобы избавить Тонино от опасного одиночества и праздности.
— Я не думала об этом, — отвечала она. — Вот уже шесть месяцев как он перестал быть со мной откровенным, и мы даже немного поссорились. Он говорит, что сумеет обойтись без моей помощи и найти себе занятия. Откровенно говоря, я сомневаюсь в этом и думаю, что он окончательно пропадет.
Я был удивлен, слыша, с каким равнодушием говорила Фелиция, и взглянул на нее, чтобы убедиться, и делает ли она над собой усилия, высказав готовность принести Тонино в жертву моему эгоизму. Может быть это было немым упреком? Или же под этим скрывалась ловко замаскированная хитрость?
— Фелиция, — сказал я ей, — необходимо призвать Тонино, расспросить его или же понаблюдать за ним. Надо заметить, искренне ли он дорожил своею независимостью и способен ли с пользой употребить ее. После этого мы увидим, что должны предпринять.
— Зачем, — сказала она, — вы стараетесь скрыть от меня, что вам будет неприятно его видеть?
— Я этого и не скрываю, но я считаю своим долгом превозмочь себя, как я уже говорил вам…
— Значит, долг, по-вашему, прежде всего?
— Да, мой друг, это мое правило!
— А между тем, как мне кажется, — робко возразила она, — ничто не может стоять выше любви.
— Любовь становится чище благодаря жертвам, принесенным ради долга.
— Каким образом?
— Она возвышается и облагораживается.
— Возвышается и облагораживается… да, вот моя мечта, вот мое стремление! Мне кажется, что я понимаю вас: вы хотите победить в себе чувство ревности, не правда ли? Хорошо, испытайте, но постарайтесь не разлюбить меня, когда приучите себя равнодушно видеть того, который с любовью будет смотреть на меня.
— Я никогда не буду в состоянии равнодушно относиться к нему, в особенности если вы будете поощрять его сладострастные взгляды, которые должны осквернить вас в моих глазах так же, как и в ваших собственных.