Последняя осень. Стихотворения, письма, воспоминания современников
Шрифт:
Мой адрес: г. Вологда, ул. Ленина, 17, Союз писателей.
На обороте этого письма штамп Череповецкого горотдела милиции: «Рубцова Галина Михайловна, Московский пр., д. 44, кв. 62» и дата — 17 декабря 1965 года.
Но и с пропиской в Череповце ничего не получилось.
И снова мысли Рубцова возвращаются к институту.
Прошу восстановить меня на дневном отделении института.
Я перевелся по личному заявлению с дневного на заочное отделение сроком на один год летом 1964 г., так как хотел побыть ближе к обстановке современной деревни: это было необходимо для написания книги.
За это
Но поскольку по месту жительства (с. Никольское Вологодской обл.) я испытываю большие затруднения в подготовке к занятиям и в повышении своего культурного уровня (ближайшая районная библиотека расположена за 100 км от деревни), я хотел бы завершить свое образование на дневном отделении.
Прошу в просьбе не отказать.
Но заявление это Рубцов так и не отправил. Протертое на сгибах, оно хранится не в литинститутском деле поэта, а в Государственном архиве Вологодской области, в рубцовском фонде.
Проследить все скитания тридцатилетнего Рубцова не представляется возможным. Во многих воспоминаниях о нем можно найти сетования на замкнутость Рубцова, на то, что он мог, например, выйти из комнаты и, никому не сказав ни слова, уехать на вокзал и отправиться в Вологду, в деревню. Проходит день, другой… Замечают, что Рубцова нет. Где же он? Никто не знает…
Но что должен был говорить Рубцов, если он и сам не знал, куда ему ехать, если во всей огромной стране не находилось для него места? Он и ехал куда придется — к товарищам, к полузнакомым людям. Отношения с семьей в Никольском к этому времени — увы — окончательно разладились.
Л. С. Тугарина вспоминает, что мать Генриетты Михайловны — Александра Александровна, работавшая уборщицей в сельсовете (через нее Рубцов, очевидно, и добывал свои справки), окончательно разругалась с ним.
Рубцов приезжал в Николу, а она встречала его вопросом:
— Чего ты, Колька, опять приехал?
Генриетта Михайловна, конечно, радовалась, когда приезжал Рубцов, топила ему с дороги баню, но ей и самой жилось нелегко.
«Плохо, плохо они с Гетой его держали… — рассказывала Л. С. Тугарина. — Пойдем с ним, бывало, на целый день на болото за клюквой, а он только хлеб ест да водичкой запивает. Я скажу: возьми хоть молока, попей… Молока? Молока, говорит, можно. А клюкву он чисто брал — ни одной соринки. Ее по семьдесят копеек тогда принимали».
Об этом же вспоминает и Нина Геннадьевна Курочкина:
«Когда летом ходили с ним на болото, Рубцов мне показывал все сенокосы, где они с детдомовскими ребятами работали. За Левакиной показал на место бывшего хутора и сказал: „Вот бы здесь построить домик в три окна. За домом — березы, а под окном — смородина, рябина, черемуха. Пиши сколько душе угодно, никто не помешает…“»
Глупо было бы осуждать Генриетту Михайловну или ее мать Александру Александровну за их отношение к Рубцову. И помощи от него для семьи не было, и характер был, мягко говоря, нелегкий. Рубцов понимал это, но понимал по-своему:
«Я проклинаю этот Божий уголок за то, что нигде здесь не подработаешь, но проклинаю молча, чтоб не слышали здешние люди и ничего обо мне своими мозгами не думали. Откуда им знать, что после нескольких (любых, удачных и неудачных) написанных мной стихов мне необходима разрядка — выпить и побалагурить».
Иначе, но об этом же писал он и в стихотворении «Полночное пенье»:
Когда за окном потемнело, Он тихо потребовал спички И лампу зажег неумело, Ругая жену по привычке. И вновь колдовал над стаканом, Над водкой своей, с нетерпеньем… И долго потом не смолкало Его одинокое пенье. За стенкой с ребенком возились, И плач раздавался и ругань, Но мысли его уносились Из этого скорбного круга…Трудно тут удержаться и не процитировать воспоминания о Рубцове:
«Тот, кто встречался с ним, не забудет, как Рубцов пел свои песни. Пел их для себя в минуты свободы, тоски и полной раскрепощенности. Но, чтобы раскрепоститься, Рубцов должен был обязательно выпить, как он говорил, „вина“. Вот тогда-то он брал в руки обшарпанную гармошку или гитару, склонял голову с прядью редких волос, зачесанных на лоб, и, рванув меха, начинал не петь, а плакать, равномерно раскачиваясь…»
И долго без всякого дела, Как будто бы слушая пенье, Жена терпеливо сидела Его молчаливою тенью. И только когда за оградой Лишь сторож фонариком светит, Она говорила: — Не надо! Не надо! Ведь слышат соседи! — Он грозно вставал, как громила. — Я пью, — говорил, — ну и что же? — Жена от него отходила, Воскликнув: — О Господи Боже!.. — Меж тем как она раздевалась И он перед сном раздевался, Слезами она заливалась, А он соловьем заливался…Разумеется, тщедушный Рубцов только самому себе в алкогольном опьянении мог показаться «громилой», и, описывая себя, он не случайно употребил это слово. В стихах Рубцов все понимал, все мог выразить… Совсем другое дело — в жизни. Здесь он часто и не хотел ничего понимать. Финальные строки «Полночного пенья» — случайно ли? — почти цитатно перекликаются с «Соловьями», описывающими разрыв с Таей Смирновой.
Можно только догадываться, как пугала близких Рубцова его способность сознавать свою неправоту, мучиться ею и тем не менее утверждать в жизни… И дело тут не в какой-то угрюмости, озлобленности Рубцова, а просто в неумении соразмерять свои слова и поступки с окружающим бытом. Основу этому, как мы уже говорили, заложил в Рубцове детдом, а вся остальная скитальческая жизнь еще сильнее развила это свойство.
В десятках вариантов слышал я историю, как в общежитии Литинститута, вырвавшись из какой-то надоевшей ему компании, Рубцов снял все портреты классиков и затащил к себе в комнату. Наутро он объяснил разгневанному коменданту, что ему просто хотелось провести какое-то время в компании приличных людей. Случай анекдотичный, но для Рубцова очень характерный. Сидеть и разговаривать с портретами для Рубцова в каком-то смысле было проще, чем говорить с живыми окружающими его людьми. Ему действительно могло показаться, что портреты понимают его лучше.
В середине шестидесятых в Рубцове происходит перелом.
После ряда безуспешных попыток хоть как-то ублагополучить себя в жизни — все его мольбы, заявления, просьбы оказались безрезультатными — Рубцов словно бы и забывает о том, что ему нужно устраиваться, и уже не предпринимает ничего, окончательно свыкшись с мыслью, что только в своих стихах и может он существовать. И, перебирая сейчас адреса, по которым жил Рубцов в середине шестидесятых, понимаешь, что все они неверные и по-настоящему Рубцов жил не в общежитии на Добролюбова, не в Николе, не на квартирах вологодских и московских приятелей, а только в своей поэзии. Там и было его жилье, его горница…