Последняя поэма
Шрифт:
Конечно, он никогда бы не оказался в этой толпе. Встреча с одним эльфом, или с эльфийкой уже ужасала его, когда же он выполз из своей пещеры, и, таясь в травах, издали увидел это рокочущее скопленье, то испытал такую боль, что заскрежетал зубами, и уткнулся лицом в землю, не смея пошевелится (почему то ему представлялось, что, ежели он теперь пошевелится, так они, непременно, его заметят, бросятся к нему схватят, и уж не выпустят из своего ада). По правде сказать, после того как произошел в его душе перелом, и стал он затворником, для него и житье в Эрегионе стало мукой. Он даже и не понимал, что земля эта есть оазис, в сравнении с тем, что кипело, ярилось за белоснежными ее стенами — но ему хотелось бежать, куда-то "к свету", где бы к нему уже никто не подходил, где бы он никого не видел — чтобы пришел покой, чтобы никто не нарушал его скорбного, молитвенного уединения.
И теперь ему не малых трудов стоило собрать свою волю, чтобы заставить себя пошевелится, поползти назад, в укрытие, в пещеру свою обетованную. Казалось бы, что могло заставить его подняться на ноги?..
И он со стоном беспрерывным, жуткий, подбежал как раз в то время, когда несогласие между эльфами и Цродграбами достигло наивысшего предела, и вот-вот могло перейти в бойню. Он, со все тем же беспрерывным воем, высматривая ее, врезался в плотные ряды, и как раз тогда грянул свет и появился Эрмел.
Маэглин был из тех немногих, кто не испытывал благоговения перед этим светом, перед голосом музыкальным — все это казалось ему чуждым и лживым. Впрочем, он и не обращал внимания на старца; все высматривал Аргонию, и, когда увидел ее рядом с Альфонсо, едва удержался, чтобы тут же не бросится, не выхватить ее из этого «жуткого» места, а потом, когда они собрались возле воскрешенного Цродграба, и когда собирались потом на пир, во дворец — он все неотрывно глядел на нее, и старался не лишится рассудка — он, ведь, даже и принять не мог того, что находится в таком жутком месте. Но вот Эрмел позвал его, и Маэглин, не чувствуя своего тела, завороженный, вдруг оказался рядом с ним, и почувствовал, что теплая, похожая на только что испеченный каравай рука легла ему на лоб. Музыкальный, плавный (но, все-таки, лживый!), голос, зашептал ему на ухо:
— Ты, ведь, знаешь, что произошло последней ночью?.. Ты только посмотри, как страдает этот несчастный Вэллиат — пожалуйста, очнись от своего забытья. Заклинаю тебя — вновь начни говорить.
И Маэглин вдруг испытал восторг — он просто поверил, что вот сейчас действительно может избавится от всех своих страданий, и так вот неожиданно наступит-таки Новая жизнь. Он чувствовал, что для этого надо бороться, самого себя переломить, и вот усиленно вспоминал он, что произошло в прошлую ночь. Виденья одно за другим всплывали: оказывается, что ночью он дрожал от какого-то недоброго предчувствия, забился в дальний угол, и смотрел на темные, прорезанные серебристыми, расплывчатыми вкраплениями звезд, струи водопада у входа. Когда взошла луна, и все там вспыхнуло серебристым светом, ему сделалось так жутко и одиноко, что он не выдержал, и зарыдал. Тогда же, неожиданно, эта водная вуаль распахнулась в стороны, и с громким и жалобным стоном вбежал в пещеру Вэллиат. Одни только Валары, да звезды знают, какими тропками промчался он от дворца и до этой пещерке, в которой прежде и не был ни разу. Но вот он ворвался, повалился перед Маэглином на пол, и жалобно принялся молить что-то. Он пребывал в бреду, а потому речь его была совершенно бессвязной, и Маэглин ничего не понимал, только все пятился, и, наконец, забился в темный угол. А Вэллиат, который жаждал общения хоть с кем то, сначала подумал, что вновь остался в одиночестве, но вот увидел эту черную, ненавистную тень, которая, как и всегда стояла в темном углу, издавала какие-то невнятные, болезненные звуки. И он решился, и с яростным воплем бросился на эту «тень», а точнее — Маэглина, он вцепился ему в горло, но Маэглин настолько был поражен этим неожиданным нападением, что даже и пошевелится не посмел — он повалился на пол, и стонал там в ужасе. Вэллиат все сжимал его шею, но потом — отпрыгнул, бросился куда-то в ночь. Тогда же, от пережитого потрясения, Маэглин впал в забытье, и вспомнил об этом происшествии только теперь. Труднее всего было начать говорить — после долгих лет молчание произнести первое слово казалось непреодолимой преградой, но вот рот его сам раскрылся — и вырвалось, с трудом, с мукой это первое слово — дальше он уже говорил не останавливаясь, и все как завороженный смотрел на златистые волосы Аргония,
которая стояла поблизости, но все внимание свое отдавала Альфонсо…Таким образом, Вэллиат был оправдан. Правда сам он еще несколько раз повторил, что, все-таки, чувствует себя виноватым, и еще неведомо, куда он мог побежать, после пещеры Маэглина. Но тут уж его никто не захотел слушать — все почувствовали даже некоторую усталость, желание поскорее позабыть о боли с которой начался этот день, а потому со всех сторон звучали робкие голоса:
— А не пора ли во дворец?.. Не пора ли отпраздновать кончину старого, и начало нового?..
Вскоре толпа, окруженная все тем же мертвенным белым светом, сдвинулась с места, и направилась в сторону дворца Келебримбера. Вся эта дорога прошла как бы в некоем сне — никто не мог запомнить как они шли, и, ежели потом начинали вспоминать, то поднималось что-то такое неприятное, даже страшное — всем казалось, что время это не от того, что радостью было наполнено промелькнуло столь стремительно, но было оно поглощено, как будто забытье на них нашло, как будто бы они умерли, в ничто погрузились, а потом, все-таки, вернулись. Окончательно очнулись они уже во дворце, когда начинался пир.
Когда начинался пир, в зале не было ни хоббитов, ни кого-либо из братьев, ни Барахира. Все они разбрелись по дворцу, все чувствовали сильное волнение, понимали, что так тревожно начавшийся день еще не закончился — так же понимали и то, что то подобие спокойной жизни, которым тешили они себя прежде, теперь утеряно безвозвратно, что теперь рок будет гнать их к предопределенному концу, и не даст хоть немного передохнуть. И каждый из них в напряжении ожидал какого-то ужасного действия…
Расскажу о Дьеме, Даэне, и Дитье. Я уже объяснял, почему прежде об этих троих было сказано меньше, нежели об иных. И, ежели за двадцать лет до этого их характеры еще совсем не сложились, и они предпочитали закрывать глаза на всякий ужас, и вспоминать об Алии, то за эти годы все уже обрисовалось достаточно четко. Еще и в Алии Дьем был самым сдержанным и прямым, и рассудительным — теперь он стал циничным. Даэн и Дитье оба чувственные, готовые при всяком случае пустить слезу, они, сами того не осознавая, были в подчинении у Дьема, и часто, как должное, выслушивали от него насмешки, по поводу своей чувственности. Увлечения: у Дьема — астрономией, у Даэна — музыкой, а у Дитье — живописью — вновь проступили в Эрегионе, однако никому из них не удавалось достигнуть тех высот, которых достигали они в Алии.
Это были наполненные солнечным светом, разделенные на три части покои. Сейчас они стояли в той части, где сияли дневными красками полотна Дитье, и каждое из этих отображающих Эрегион полотен было изумительно, и там было не только удивительное сходство с жизнью, но еще и некая душевная аура; казалось — частичка самого Дитье пребывала в каждом из полотен. Но, все-таки, всем им было далеко до того многометрового полотна, которое осталось в Алии. На том полотне юноша стремился отобразить лик самой природы, и эта неизъяснимая для здравого рассудка, но ясная для творческого духа задача, там ему удавалась. Там ему удавалось воплотить волшебство — здесь были прелестные полотна, но не более того. И сам художник с горечью это осознавал, и повторял много раз до этого. Вот и теперь он говорил об этом, и говорил затем только, чтобы отогнать гнетущую тревогу, осознание того, что рок добрался-таки до них и в Эрегионе, и теперь уж не отставит:
— Тогда мы не знали ужасов мира. В Алии мы жили в таком идеальном мире, в котором не было и крапинки зла. В таком мире, каким могло бы быть все Среднеземье, если бы Мелькор не восстал против света…
— Да, да… — вздыхал Даэн, и так долго теплившиеся в глазах его слезы, теперь выступили, и стремительно по щекам покатились. — …Наши души испорчены, исковерканы. Навсегда на них осталась темная накипь, и разве что смерть освободит…
— Ну, ну! — с усмешкой, но и с заметным раздраженьем воскликнул Дьем. — Теперь будем ныть, да?! Опять ныть?! Вот здорово — это, как раз, достойное время провожденье. Конечно: когда больше нечего делать, остается только хныкать, да вспоминать былое. Как, помните, в одно полнолунье, этот Робин помешанный на весь парк разорался. Кому как, а мне потеха! Ведь это ж надо себя да такой тупости то довести. Ха-ха — будто бочку вина выпил, и это при том, что он уж с двадцать лет ничего не пьет. Помните, помните — наверное всех эльфов перебудил:
— Луна, глядящая с тоскою,Быть может, ты ответишь мне,Где встреча суждена с мечтою,Ответь — не жги в своем огне!О как же сердце взгляд твой мучит,Какая горечь на очах,Ах, жизнь мою твой взор получит,Средь одиночества, в ночах!О, ты Луна, ответь скорее,Но, одинокая, не жги,Пока душа во мне теплеет,Ты путь мне к милой укажи.…Вот так же и вы теперь. Сколько можно повторять одно и то же?..
— Ах, брат, брат. — вытирая слезы, проговорил Даэн. — Ты прав, конечно — нет смысла впустую лить слезы, но что же нам еще делать?
— Мы столько бы могли, столько сил пропадает! — подхватил Дитье, и в его глазах тоже блистали слезы, хотя он и старался их сдерживать, не показывать при насмешливом своем брате. — …Мне все чаще кажется, что, несмотря на все то, что я творю — жизнь моя проходит по напрасному, что я для большего был рожден.
И тут он получил неожиданную поддержку — раздался дивно музыкальный голос: