Последняя поэма
Шрифт:
И в это время порывисто бросился к нему Хэм, порывисто обнял, и жалостливым, сбивающимся голосом проговорил:
— Ну зачем же, зачем ты на себя эту муку принял?.. Теперь то зачем?.. Друг мой, неужели не видишь, что тщетны и бессмысленны все наши усилия?! Что бы ты ни делал, как бы ни мучался, все к одному идет! Обречены они, нет им никакого исхода, кроме как во мрак уйти, неужели не чувствуешь, не понимаешь этого! Им то нет исхода, так ты еще можешь уйти! Да — гибнет Эрегион, но, кажется есть еще время, и мы можем бежать. Пусть нас ждут длинные дороги, голод, холод, пусть мы долго будем странствовать, и даже слезы лить, но… друг мой, мы же будем знать, что в конце дороги нас ждут милые Холмищи, и это придаст нам сил, и мы все выдержим и придем к милому дому. Да — и мне больно с ними расставаться, но к чему жертвовать, когда жертва ничему не поможет, но только прибавиться боли. А разве же мало боли?.. Да — мы хотели их сделать счастливыми, но не смогли; но давай хоть нашу жизнь попытаемся сделать счастливой…
— О, нет, нет, друг мой. —
— Так вернемся же, прямо сейчас! Бежим! Бежим! Ты же сам говорил, что мы как куклы на нитках. Так что же ты не можешь порвать?!.. Бежим! Бежим!..
Но Фалко и не слышал его; по морщинистым щекам его катились все новые и новые, кровью в свете неба наливающиеся слезы. Но он вновь видел то виденье — предначертание гибели своей, и весь погруженный в это виденье выговаривал?
— Да, и я тебе рассказывал. Если я пойду этой дорогой, то окончится она тем, что я, седой, выйду на берег моря… Ах, да что говорить то про это! Но это моя дорога… Да и об этом то что говорить, когда и это ты, друг мой, знаешь…
Аргония стояла рядом с ними и внимательно вслушивалась в каждое слово, желала найти ответ на то, что же ей теперь делать, как же в птицу обратится, что б за милым своим бросится. В это время, из образовавшегося в земле провала, выбрался тот самый Цродграб, которого переделал так, между делом Эрмел. Я боюсь придать некие комические моменты моему повествованию, и скажу сразу, там не было ничего комического, там была только жуткая, изжигающая боль существа потерявшего себя, уже не способного остановится, не способного здраво смыслить. Отравленный речами Эрмела, он жаждал теперь одних животных удовольствий, и да — бросился на Аргонию. Это была исходящая жаром и потом груда мяса, и он уже не мог получать хоть каких, хоть животных удовольствий — он был полностью во власти стихии, и чувствовал будто измученное, изгорающее тело его рвут в клочья раскаленными клещами. Аргония вновь стала воительницей — она без труда одолела его, повалила на землю, но он и тут продолжал рваться, хрипеть, брызгать жаркую слюной. Он был настолько отвратителен, что никто в нем даже и Цродграба не признал, но все видели только отвратительное, громадное насекомое. Вот она подхватила его и сбросила в провал. Больше никаких звуков от него не исходило, и тут же позабыли про него, продолжили страдать, думать как бы помочь братьям…
А между тем, Цродграб этот, при падении переломил себе позвоночник, и теперь лежал, не в силах не только пошевелится, но и издать какого-либо звука, он чувствовал, что жизнь уходит от него, а безумная страсть уже ушла, и он страдал не от физической боли (он попросту не чувствовал своего тела), но от тоски по этой самой так глупо, бесцельно оборвавшейся жизни. Он никого не винил, так как понимал, что сам виноват во всем, а все-таки — так было больно на душе! Он смотрел на разрыв в потолке в нескольких метрах над собою, видел сполохи, которые обагряли крону дуба, и вспоминал, как он любил эльфийскую деву — любил просто и нежно, чистой любовью, как звезду небесную, никогда даже и не надеясь, что она ему может ответить. Потом нашло на него что-то, был порыв, и он решил, что этому порыву не надо сопротивляться, даже и грех отталкивать это светлое чувство, пробрался во дворец, а дальнейшее то уже известно читателю. Теперь он понимал, что поступил безрассудно, что думал тогда только о собственном удовольствии, и совершенно не представлял, что иным, этим своим поведением, может причинить боль. За то он раскаивался, а от воспоминаний о недавнем безумии приходил в ужас. Самое то жуткое было, что он понимал, что — это сам он совершал; и тут чувство безграничного отвращенья к самому себе захлестнуло этого Цродграба. Он все глядел на этот страшный разрыв полнящийся бордовым светом, и отчаянно цеплялся за те светлые чувства, которые испытывал он по отношению к той эльфийке. Дальше-дальше вспоминал, и вот пришла самая первая их встреча — то было в первый год пребывания Цродграбов в Эрегионе. Она ему и еще нескольким вызвалась показать окрестности — то был святой, сияющий день, и теперь он до мучительного жжения в голове ужался тому, как мог предать те прекрасные чувства. Он хотел вытянуть руки вверх к этому багровому, тревожному небо, но не мог пошевелится, хотел хоть шепотом попросить прощенья, но легкие уже были заполнены кровью, и лишь только слабый стон слетел с уст. Тогда в затухающим сознании, забились такие чувства: "Простите! Простите пожалуйста меня, недостойного!.. Пожалуйста, спасите меня!.. Пожалуйста, дайте еще пожить!.. Все уходит во мрак, как же страшно!.. Эй, есть ли здесь хоть кто-нибудь?!.. Пожалуйста… все темнее, темнее в глазах… Ничего не видно! Где же вы?! Спасите…"
Но те, к кому безмолвно взывал он, уже позабыли про его существование, так как были поглощены иными, кажущимися им более значимыми переживаниями. Они думали,
как же можно противится року; чувствовали боль, страдания; хотели от этих страданий как-то избавиться, но ничего с собой не могли поделать, ничего не могли придумать.Хэм, видя как страдает его друг; видя, как бледно и напряжено его лицо, видя все новые и новые слезы, в череде бесконечных слез, сам вместе с ним страдая, выкрикнул:
— А мы вот как сделаем: раз они нас не слушают — мы, вместо того, чтобы ходить за ними да слезы лить, попросту, как вернуться они, набросимся на них, свяжем. Что — сильны они?.. Так снотворного им в питьем подсыплем. Но так или иначе свяжем, и увезем отсюда, к нам, в Холмищи увезем…
— Ах, да разве же влияет место? — горестно вздохнул Фалко. — Ты знаешь, откуда Альфонсо — ведь и в Нуменоре его злой рок настиг. Вот казалось бы, что надежнее стен Эрегиона — так и они пали. Так зачем же нам бежать в Холмищи, или думаешь, ворон хоть на мгновенье упустит нас из внимания.
— Так в Валинор! — попытался улыбнуться Хэм. — …Вот в Валиноре то их не достанет ворон!.. Надо к Кэрдану-корабелу в Серые гавани скакать.
— Да, в Валиноре они могли бы укрыться. Но неужели ты думаешь, что ворон позволит нам уйти до Серых гаваней? Ты видел, как он силен — мы и нескольких шагов не успеем сделать, как будем схвачены. Да и сердцем чувствую я, что не найти нам счастье у моря…
— Но должен же быть какой то выход! Нельзя ведь унывать, правильно я говорю? Да ведь, да?!.. Вот помнишь, как у нас в Холмищах пели:
— Не унывай, когда в метели,Дорогу к дому позабыл,Ты вспомни, как грачи летели,Когда апрель уж подступил.Среди ветров, среди морозов,Летели к родине своей,И помнили, как пахнут лозы,В сиянье радужных ветвей.Им родины святая память,Сил придавала — что же ты?Снегам всем этим суждено растаять,Здесь вскоре расцветут сады!..Но лучше бы и не говорил этих строк Хэм! Право, лучше бы не говорил! Тут воспоминания о родимом крае, который они уж сорок лет не видели, о многом-многом, и о той березе на навесе которого Фалко столько стихов придумал — все это с такой огромной, и мучительной силой на них нахлынуло, так страстно захотелось вернуться, что друзья не выдержали, обнялись крепко-крепко, разрыдались. Сейчас они чувствовали себя совсем еще маленькими (и позабылось, что им уже шестьдесят лет минуло) — и грезили они о том, чтобы пришел мудрый, могучий Валар, и сделал так, чтобы все-таки их мучительная жизнь стала счастливой, чтобы вырвал из этого кольца рокового предначертанья…
Но и они, и Аргония, и Барахир, осознавали, что при всех своих метаниях, бессчетных пролитых слезах — они стоят на месте. Что все эти страстные чувства уходят впустую, и что бы они не делали, что бы не говорили — все одно приближаются к предначертанной им гибели…
Так, однако, бывает, что великие свершения, которые, как кажется великим, этими свершениями движущими, полностью в их власти, и все предусмотрено, и ничто уж не может им помешать, нарушаются фигурками для них самыми незначительными, да попросту ими позабытыми, незаметными. Именно такая «незаметная» фигурка, а именно Маэглин, и нарушила все то, что намеривался свершить в ту ночь ворон, и в успехе чего был совершенно уверен.
Маэглина мы оставили, в то время, как его руку разъединили с рукой златовласой девочки, остановили его кровотечение, наложили на изуродованную руку целебные травы, все забинтовали. Напомню, что правая его рука была пробита, а левая попросту раздроблена. Девочка пребывала в забытье, а Маэглин, несмотря на значительную потерю крови, чувствовал приток сил, и уж чего-чего, а в забытье и не думал погружаться. Как же можно было пропадать в этой темной бездне теперь, когда, наконец-то, началась Новая жизнь. Вот она Новая жизнь, лежала с тихим, умиротворенным, небесным личиком, сияла златыми волосами — Она, которую он сорок лет искал. И, если бы показал кто-нибудь Маэглину Аргонию, то он и не узнал бы ту, за которой все эти годы бегал. Он то бегал за воительницей, и видел не ее, но только волосы золотистые, а тут именно она, его доченька маленькая лежала. И он в умилении глядел на нее, и даже не замечал настоящих ее отца и мать, все еще сильно бледных, все еще слезы льющих от пережитого ужаса. Не замечал он и слов к нему обращенных: увещеваний, что теперь надо пойти ему отдохнуть. В этаком сладком, блаженном состоянии, в грезах о том, что счастье его никогда теперь не прекратится, а вместе с зарею только расцветет с новой силой, пробыл он до тех пор, пока кровавые зарницы не заполонили небо, пока не задрожала земля, а эльфы не пришли в движенье. Он, конечно же, бежал рядом с отцом и матерью, которые несли златовласую; сильно волновался, от этого все возрастало у него головокруженье, ноги подкашивались. Он несколько раз почти падал, но судорожно вцеплялся в стволы деревьев, возле которых пробегал, и, несмотря на тревогу, к нему обращались эльфы, предлагали помощь, но он только отмахивался, и делая еще несколько судорожных вздохов, продолжал бежать за девочкой, опасаясь того, что отстанет, не сможет ее найти, — о — одна только мысль об этом придавала ему отчаянных сил, и он продолжал бежать…