Последняя поэма
Шрифт:
И он протянул куда-то (ведь свет со всех сторон нарастал) дрожащие руки, и он сделал несколько неверных шагов, и вновь, как и много-много раз до этого попытался выговаривать стихи, но столь велика страсть его была, что он не мог — в нем всякие слова разбивались в огненное жгучее крошево — да он теперь и двух слов связать не мог. Голова его невыносимо, пронзительно гудела, и начинало его заваливать то в одну, то в другую сторону…
Альфонсо вскрикнул, как клок плоти из себя выдрал: "Нэдия!" — и тут увидел, в этом сильном свете некое движенье — этого он только и ждал, бросился — ни на мгновенье не сомневаясь, что столь долгожданная встреча наконец-то состоится.
Но, оказывается, все они обманулись — тот свет, который приближался со всех сторон, были многочисленные светляки, среди которых быстро шел, и громко напевал (отчего и не слышал криков иступленных) — какую-то песенку Цродграб. И звуки этой песенки как удары кнута подействовали на Альфонсо: он громко вскрикнул, вскочил, и принялся из всех сил трясти этого Цродграба, бешено выкрикивая:
— Где
Напомню, что Альфонсо к тому времени перевалило за шестьдесят, и единственное, почему я прежде не описывал его лик — это то, что все происходило в темноте, теперь же, в сиянии испуганно завихрившихся вокруг светляков, можно было его разглядеть. Прежде всего — паутина морщин стала такой глубокой, что, казалось, бледную некто разрезал ножом, и залит туда чернотою. Были ужасны пронзительно выпученные, огромные, темные очи — они клещами сжимали, казалось — он не человек, но сам Мелькор тьму веков проведший в одиноких скитаниях. Волосы его теперь стали совершенно седыми, но были все такими же густыми, как и в юности. И, хотя кожа между морщинами была ослепительно белая (такая кожа могла быть у заключенного, который, проведя в заточении долгие годы, уже позабыл, что такое солнечные лучи) — несмотря на это весь он отдавал темнотою, и дело было не в черных одеяньях — казалось, что эта тьма наполняла его изнутри, да с такой силой там билось, что и появились эти паутинчатые трещины. И странно: почти в каждое мгновенье менялось мнение о нем — то, казалось, что — это страшный преступник, что ему ничего не стоит совершит всякое зверство, и никакие человеческие чувства ему не знакомы; то наоборот казалось, что он святой страдалец, мученик, что он сам готов пойти ради любого человека на мучения.
Итак, он сжал этого Цродграба за шею, вздернул в воздух, и отчаянно принялся трясти, требуя, чтобы он признался, куда подевал Нэдию. Конечно, Цродграб был перепуган; ведь ему никогда прежде и не доводилось видеть замкнутого Альфонсо. Ужасы окружающего Эрегион мира забылись, но теперь вот нахлынули с прежней силой — он видел пред собою жуткого призрака, и сжимающий мучительный страх, но не за себя, а за свою семью охватил его. Ведь ему подумалось, что ежели через стены пробрался один, так могли и иные прорваться — вот и впрямь: увидел в этом свете какое-то движенье — значит, разделавшись с ним, они могли напасть и на лагерь Цродграбов. И тогда он перехватил у своего горла ручищи Альфонсо, принялся их сжимать, почувствовал, что по пальцам его стекает кровь: он хотел выкрикнуть, поднять тревогу; однако — крик застрял в его сжимаемом горле, и он только закашлялся — попытался еще вырваться, но, конечно, все усилия против железной хватки были тщетны. Между тем, та тень, которую он приметил еще раньше, нахлынула на Альфонсо, и оказалась вовсе не новым ужасным призраком, но прекрасной, хоть и плачущей Аргонией. Она, слыша, как захрустела шея Цродграба, переборола себя, и, все-таки, бросилась к любимому, моля его остановится — в ответ он только прорычал что-то бессвязное, а на Цродграба, лицо которого посинело и распухло, который еще дергался, но совсем слабо, он зашипел яростно:
— Отвечай, куда ты ее спрятал?! Куда?!.. Вы все, ненавистные! Да как же вы смеете мешать нам?! Почему…
Но он не договорил, так как Цродграб, за мгновенье до того судорожно передергивавшийся вытянутым ликом, и метавший перепуганный, мучительный взор, вдруг разом успокоился, и не издавал больше никаких стонов — взгляд его остановился на Альфонсо, и было в этом взгляде такое умиротворение, такое согласие со всем сущим, что Альфонсо одумался, испугался, что он мог совершить еще одно страшное преступленье — тут возрос в нем ужас, и, одновременно — время ужасающе замедлилось. Он боялся, что не успеет разжать пальцы, ведь Цродграб был уже на последнем издыхании, и, в то же время чувствовал, что они не разжимаются, но напротив — судорожно сжимаются. Он чувствовал, как входят они все глубже и глубже в податливую плоть, хотел воплем свое отчаянье выразить, однако — рот не размыкался. Всего это заняло несколько мгновений, а ему показалось, что минул целый час. И вот эти хрупкие кости ужасающе, пронзительно затрещали, и свет который лился из очей Цродграба тут же померк. Однако, пальцы Альфонсо продолжали сжиматься — вот он почувствовал, как хлынула еще горячая, еще бьющая замирающим пульсом кровь, и сам закричал, попятился. А светляки, которые все это время тревожно кружились вокруг, в это же мгновенье разлетелись в стороны, и оказалось, что стоят они на опушке леса, который широкими объятиями раскрывался к северу. Там, над северным горизонтом, над плавными уступами холмов взошла уже полная Луна и взирала своим ужасающе ясным ликом прямо на Альфонсо. А какая же жуть, какая же тоска вековечная была в ее огромных очах!
Альфонсо, ничего не ведя, повалился на колени перед Цродграбом, схватил его за тощую недвижимую руку, и забормотал что-то, в чем можно было разобрать только: "Да, ведь, жив ты!.. Не мог, не мог ты умереть!.." — однако, перед ним была лишь пустая оболочка — он сжал свои костлявые, цепкие пальцы, что разодрал ему горло, как разве что волк дикий мог бы клыками разодрать. Из разодранного горла хлестала кровь, и от запаха ее у Альфонсо кружилась голова — он еще что-то бормотал, а потом, когда Аргония пала на колени рядом с ним, он метнул на нее затравленный взор, и вскрикнул:
— Убей же! Ну — что тебе стоит — одно движенье, и не станет меня…
— Бедный! Страдалец ты мой! — жалостливо
вскрикнула девушка, и бросилась было к нему, однако Альфонсо вновь ее оттолкнул.Трудно ему было отталкивать эти нежные чувства, ведь он столько страданья испытывал! Но было в нем и безграничное отвращение к самому себе — и, конечно, он не смел принять какую-то ни было ласку. Вот он, все еще бормоча что-то неразборчивое, вскочил на ноги, да и бросился в глубины леса — только бы подальше от этого все видевшего, все знающего лунного лика. Ветви стегали его по лицу, несколько раз он налетал на стволы, но все это прошло незамеченным. Когда он остановился, и, передергиваясь от напряжения, стал прислушиваться, то показалось ему, будто Аргония преследует его, тогда он вновь повернулся, и бежал до тех пор, пока неожиданно не раскрылось пред ним все сияющее звездами маленькое лесное озерцо, и он, не успев остановится, упал в воду. А после относительно холодных дней зимнего траура, вода леденила; к тому же со дна били ключи — этот мороз несколько освежил Альфонсо, и он, не всплывая на поверхность, ухватился за один из поднимающихся со дна водорослей. Вспомнилось, как за сорок лет до этого, он еще совсем молодой, в таком же маленьком лесном озерце, в Нуменоре хотел утопится, как он почти задохнулся, и так ему жутко стало умирать — как он стал рваться к воздуху, и, все-таки, если бы не друг его Тьеро — так бы и не вырвался. И теперь он, испытывая некое облегчения от этого непроницаемо черного холода, понимал, что в прошедшие с того дня сорок лет, он не испытывал ничего, кроме боли — да еще большую боль окружающим приносил: "Почему же я тогда не решился?.. Неужто все от страха?.. Да, да — ты и сейчас, и тогда боялся забытья, пустоты. Ну — вот ты еще одно преступленье совершил, и вновь из-за тебя кто-то будет страдать… Все — на этом все и закончится…" — и он, перехватывая стебель, стал опускаться по нему все ближе и ближе ко дну.
И вот тогда же вспомнилось ему, что, когда в прошлый раз пытался он утопится — он еще и не знал Нэдию — тогда он из-за Кэнии, звездной девы, в пламени погибшей страдал: "Да как же так? Вот я бы убился тогда, и не знал бы Ее, но я уж и представить не могу — как это не знать Кэнию. Что ж это — умер бы я тогда, а Ее, так и не узнал бы?!.." — нет он ни как не мог себе такого представить, и тут вновь почувствовал ужас смерти, и вновь, страшно себя проклиная, что не может сдержать слово, и уйти в небытие, — стал прорываться к поверхности. Но тут незримая тяжесть надавила на его тело, руки и ноги оказались скованы незримыми леденящими узами, а голос загудел размеренно, словно бы молитву читал: "Ну что — хочешь жить?.. Хочешь за мной следовать?!.." — и Альфонсо исступленно, но и безмолвно вопил в ответ: "Да, да, да — ведь уже и много раз до этого говорил я тебе — возьми мою душу, делай с ней, что хочешь в забвение погрузи!.." — а в ответ: "Так ты мне никогда не говорил, а, ежели даже и говорил, то тут же переменял решение — ты мечешься из стороны в сторону, потому что, как и предсказывал я, стал таким ничтожеством — и все из-за какой-то бабы!.. В трясину, в трясину ты уходишь…"
"Помоги же!" — взмолился Альфонсо, который уже ничего, кроме боли, и не чувствовал, который был на все, лишь бы хоть немного счастье испытать, или уж забыться навсегда. И вновь, и вновь терзал его голос: "Так, значит, ты забыться хочешь? Душу мне свою отдать?.. И это после всего того, что ты мне столько лет говорил — после всех тех оскорблений?.. Ну уж нет — долго я за тобой увивался, потому что тогда ты был воистину велик, вспомни космос которым ты бы мог владеть, и теперь — одни бесконечные жалкие стоны, да мольбы. Ну уж нет — поищу кого-нибудь другого, а ты догнивай…" — и, как только были произнесены эти слова, тяжесть отхлынула, и Альфонсо смог двигаться. Вода была слишком холодна, вот судорога свела его тело — он почувствовал, как разрывается от нехватки воздуха его грудная клетка, и, одновременно с тем, вынырнул — сделал несколько жадных глотков, увидел звезды все такие же спокойные, все такие же неизменные с того дня в Нуменоре, когда он восходил на Менельтарму и грезил создать еще более прекрасное небо. А здесь не взошла еще Луна, и от этого было хорошо Альфонсо. Он смотрел на эти безразличные светила, и жалел, чувствуя, что он должен был бы находится в ином месте, и чувствовать иное — что вся его жизнь, повинуясь велениям рока, свернула во тьму — но он чувствовал, до страсти, до боли чувствовал, что, в это же самое время, мог быть любимым.
И, когда он выполз на берег, и увидел безмолвно плачущую Аргонию, которая не смела не только подойти к нему, но и какое-либо слово вымолвить, — он не испытал обычного в ее присутствии чувства гнева. Напротив, он почувствовал счастье несказанное, что рядом с ним есть кто-то, с кем можно поговорить:
— Я очень устал, запутался… Как же я устал… Голова идет кругом, все мутится… Иногда кажется, что я уже все силы свои выжег, но на самом то деле чувствую, что в глубине еще много-много дров осталось… Помогите мне, пожалуйста… Спойте хоть что-нибудь… Пожалуйста… Пожалуйста…
— Я не слагала своих песен…
— Пожалуйста, пожалуйста — дайте моей измученной душе успокоения… Все дрожит, все гудит во мне… Хоть что-нибудь… Я молю! О, как же я молю вас…
— О, конечно, конечно! — испуганно, увидев как его пробивает дрожь, вскрикнула Аргония, и вновь подошла к нему, остановилась в одном шаге, потупилась, не смея до него дотронуться. — Я вот сейчас вспомнила — это не та песня, которые здешние эльфы поют — у них то все даже и печальные песни, с радостью затаенной, а мне вот вспомнилась песня, которую бабушка моя, во дворце Троуна пела, там тоска была — долгая, безысходная: