Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1

Февраль начался солнечными днями и ясными морозными ночами.

Взвод Арефия жил теперь в лагере. Стояли на ближних и дальних постах, качали круглосуточно воду, докуривали последнее курево, добытое во время налета на станцию, доедали зимние запасы продовольствия.

Приноровился Славка стоять на посту. Два часа проходили незаметно, не только что незаметно, но даже интересно. Иногда он ждал эти часы и как бы готовился к ним, - переживал их заранее. Но это относилось не к дальним постам, где стояли вдвоем и где время проходило в разговорах, а к постам ближним и только в ночную пору, когда два часа казались бесконечными и тягостными. Теперь он их ждал заранее. Невелика хитрость, а как она преобразила эти ночные одинокие часы. Дело в том, что во время ночных дежурств он стал вспоминать свою жизнь. Сначала что-то случайно вспомнилось, одно, другое, а потом уже стал заниматься этим сознательно и постоянно. Это было прекрасно. Как только он не додумался до этого раньше? Ночь, тишина, никто тебе не мешает, не отвлекает, бери с самого что ни есть начала свою

жизнь и разглядывай ее до каких хочешь самых мелких подробностей. Хочешь с начала, хочешь с конца, хочешь - перескакивай с одного места на другое. Пядь за пядью, шаг за шагом, минута за минутой. Если надо остановить или замедлить течение жизни, пожалуйста, останавливай, замедляй, дело хозяйское. Ты тут хозяин полный, всемогущий и умный. Но как бы он это ни проделывал, как бы ни метался по закоулкам памяти, как бы далеко ни уходил, всегда возвращался к двум предметам или к двум точкам. Одна точка была значительная, подвижная во времени и переменчивая, вмещала в себя целую жизнь. Это была Оля Кривицкая. Славка чаще всего видел ее в розовом и всегда помнил, что она из Херсона, в котором он никогда не бывал. Город Херсон и само слово "Херсон" Славку завораживали. Оля Кривицкая, беленькая, со вздернутым носиком, удивительными глазами, как-то совмещалась в Славкином сознании с Херсоном, степным, загадочным. Оля говорила быстро-быстро, и Славке думалось, что так быстро и в то же время напевно говорил весь Херсон.

То, что Славка возвращался к Оле Кривицкой, больше всего думал о ней, - не думал, а смотрел на нее, разговаривал с ней, ходил с ней, сидел, обижался на нее, замирал, когда она перебирала своими пальцами его нечесаные патлы, так отчетливо видел он ее в своей памяти, - то, что он думал больше всего о ней, это было вполне объяснимо и понятно. Непонятна и необъяснима была вторая точка - комната общежития с большим столом посредине, четырьмя койками и тумбочками, и даже не сама комната, а Славкино лежание на одной из этих четырех коек. Он лежит поверх одеяла, одетый. Вплотную к койке придвинут стул, на нем пепельница и пачка, настоящая, невыдуманная, - только что начатая пачка "Казбека". На стул можно положить и книгу, если захочешь оторваться от нее, отвлечься, помечтать о чем, подумать или с упоением и блаженством заглядеться в потолок.

Почему из множества дней, из более важных событий, где было полно встреч, поездок, радостей, огорчений, где были товарищи, родные, знакомые, были города, степи, речки, - почему из всего этого возникала всегда вместе с первой и эта вторая точка, ничем не приметное лежание в студенческой комнате?

Сейчас над Славкой в ночных промоинах, между черными верхушками сосен, блестят ясные звезды, молчит лес, дорожка от землянки до навеса, где стоят лошади, чуть видна, ледяная крупка хрустит под сапогами, а он лежит на этой студенческой койке, откладывает книгу, открывает пачку "Казбека" - как духовито пахнет из коробки!
– берет папироску, прикуривает от спички, затягивается, глотает мягкий ароматный дым и медленно выпускает его к потолку и смотрит с блаженством в этот потолок.

Славка может ходить по ночной тропинке между ночных сосен и целых два часа, пока не сменят его на посту, смотреть на это лежание, на это курение "Казбека", это глядение в потолок, на это необъяснимое далекое счастье.

Если же встать с койки, выйти в коридор, пройти по нему мимо других комнат до поворота, завернуть налево, и тогда с правой стороны - первая, вторая, третья - четвертая дверь, постучать в эту четвертую дверь, она откроется, и из нее выглянет, потом выйдет с сияющими глазами Оля, в розовом платьице или в розовом халате.

"Славик, - заговорит она быстро-быстро и певуче, по-херсонски, - ты уже пришел, а я только-только переоделась и подумала, пришел Славик или не пришел, а ты уже пришел".

Будет говорить, говорить, держать Славкину руку, перебирать его пальцы и смотреть на него херсонскими, степными, непонятными глазами. Олины глаза стали непонятными после того, как она однажды плакала перед Славкой, и потом, когда все прошло, они, Олины глаза, опять светились счастьем, и не было в них никакой вины, хотя вина эта была, и вина страшная. Оля любила еще одного парня, москвича, ходила к нему заниматься, только заниматься, и больше ничего, он был ей не нужен, она ходила к нему заниматься языком. Славка верил. Потом все разъяснилось, у нее появляться стали синие пятна на шее, это она с тем парнем целовалась, он ее целовал. И пришел тот парень разговаривать со Славкой, потому что Оля сказала ему, что она Славика любит больше.

На подоконнике сидела тогда Оля, плакала, а перед ней стояли Славка и тот парень-москвич, так себе, очкарик, ничего особенного. Парень стыдил Олю, возмущался, обличал, и все это у него получалось, слова находил как раз те самые, какие нужны были для обличения и возмущения. Славка молчал, он только иногда сжигал Олю дотла своими взглядами, но слов у него никаких не находилось. Когда парень ушел, - демонстративно, - Славка не знал, что говорить, продолжал молчать и тогда, когда Оля подняла заплаканные глаза и сказала, что ты, Славик, можешь убить меня, но только прости, потому что я люблю только тебя, а там все было просто так... Тогда Славка трагическим голосом стал читать стихи, собственно, не читать, а обличать и возмущаться, как тот парень, только не своими, а чужими словами. "Сиди ж и слушай, глаза сужая, совсем далекая, совсем чужая. Ты не родная, не дорогая, милые такими не бывают. Сердце от тоски оберегая, зубы сжав, их молча забывают..." - с ненавистью бросал Славка плачущей Оле эти слова.

Ха, какая глупость! Никакой ненависти у него не было тогда, а была

страшная обида, оскорбленная гордость, и больше, чем раньше, ему хотелось целовать ее и жалеть, пока она плакала. Но Славка подавлял в себе эти чувства и продолжал добивать Олю чужими стихами. Какая глупость!

...Между черными верхушками сосен блестели звезды, в землянке на нарах спали партизаны, кто-то качал воду, хрустели под Славкиными сапогами заледеневшие комочки снега. Он так загляделся на свою Олю, что не заметил, как подошел к нему заступавший на пост часовой.

Утром, когда Славка проснулся, первое, что увидел, было пианино. Он всегда теперь натыкался глазами на это черное, поблескивающее в полутьме землянки. Славка знал, что таилось в этом предмете, сколько всего было скрыто в нем, пока молчал предмет, пока был нем; но кто-нибудь поднимет крышку, откроет эти изумительные белые и черные клавиши, тронет их пальцами, и тогда оно заговорит, тогда все узнают, что в нем было скрыто. Но шли один за другим дни, и никто не подходил, никто не открывал крышку, никто не прикасался к белым и черным клавишам, и оно молчало. В Славкином взводе никто, включая и самого Арефия, не играл. Сам Славка...

Однажды, это было в мае, еще Москва не знала, что через месяц начнется война, уже зелеными были Сокольники и Ростокино, зелеными были Стромынка и уголок Матросской тишины, Славка увидел сквозь трамвайное окно вывеску Детской музыкальной школы, соскочил на ходу и поднялся на второй этаж.

Он поднимается на второй этаж по деревянной лестнице, - ничего, что детская школа, во взрослую его не примут, в детскую могут взять. Смуглый, в белой рубашке "апаш", неловкий провинциал, стоит он перед завучем. Да, тогда он немножечко изображал кого-то, в кого-то играл и поэтому редко стриг лохматую голову и старался как можно реже обращаться к своей безопасной бритве, сохраняя на щеках, подбородке и верхней губе вольную растительность. Именно на эту растительность обратила внимание женщина-завуч и спросила с улыбкой, знает ли молодой человек, что он пришел в детскую школу. Да, он знает. Чем-то была тронута женщина-завуч, не смогла отказать Славке. Хорошо, попробуем, сказала она. Экзамены, тут же учиненные, Славка сдал с отличием. Он точно простучал вслед за учительницей карандашом по крышке пианино, точно повторил ноту, заданную учительницей, блистательно отгадал, отвернувшись от пианино, из скольких нот состоял аккорд, взятый учительницей.

О, конечно же, Славку ожидало великое будущее. Он купил "Школу Ганона", музыкальную тетрадочку, по которой играл шестилетний Моцарт, и к двадцать второму июня, к началу Великой Отечественной войны, выучил и сдал вместо четырех восемь уроков.

Никто во взводе Арефия не играл на пианино. Но Славка помнил восемь уроков своих по Ганону, помнил даже пьеску, которую играл шестилетний Моцарт. И его постоянно тянуло к черному, молчавшему инструменту, подмывало открыть крышку и хотя бы взглянуть на изумительные белые и черные клавиши. И он открыл, и взглянул, и даже принес березовую чурку, присел на нее, поставил ногу на педаль... Он выбрал минуту, когда никто не толпился возле печек, посередине землянки было пусто, приладил березовую чурку и... Как ему хотелось, чтобы на свете было чудо! Где-то на басах, неизвестно где, он взял октаву растопыренными пальцами - мизинцем и большим - и стал изображать хаос, в котором еще были смешаны твердь и хлябь, еще не были отделены друг от друга, и над которым еще носился без всяких замыслов дух божий, дух будущего создателя неба и земли. Уу-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у...
– изображал Славка мрачный первозданный хаос. И вдруг из этого хаоса, из этого мрака, где не было видно ни зги, возникло слабенькое мерцание, народился слабенький, но чистый голос - уа-уи-уи, ту-ту, ту-ту, та-та, та-та. Славка исполнял Девятую симфонию Людвига ван Бетховена, лебединую песню великого музыканта. Он исполнял долго и, когда закончил, когда смолк и замер, почувствовал кого-то за своей спиной. Краска стала медленно заливать Славкино лицо. Он оглянулся: прямо над ним нависал величественный, поверженный в задумчивость комиссар Сергей Васильевич Жихарев.

– Лист?
– спросил комиссар с сочувствием и знанием дела.

Славка мгновенно вспотел. И почему-то ответил:

– Нет, Бетховен.

– Ну да, Бетховен, - согласился комиссар.

Больше Славка никогда не играл в землянке. Ему хотелось, но он терпел, потому что было неудобно перед комиссаром, хотя комиссар после этого просил его не один раз, но Славка отговаривался: знаете, как-то подзабылось все, да и пальцы уже не те, товарищ комиссар...

2

Прошлое слишком много места стало занимать в Славкиной жизни. Стоя на посту, а это было главным занятием в лагере, он только и думал о прошлом; находясь в землянке, он постоянно натыкался на пианино, а оно тоже возвращало его в прошлое. Если же он думал иногда о будущем, то оно ясно представлялось ему как естественное продолжение прошлого, оно сначала как бы возвращалось назад, там соединялось с той жизнью, которая была прервана войной, а потом уже, минуя настоящее, пропуская его, уходило вперед, становясь будущим. Получалось странно как-то. Он жил сегодня, во всем разделял судьбу человека на войне, а вся эта война, весь этот сегодняшний день вроде бы совсем не задевали его души, проходили мимо. Он объяснял это тем, что война была неестественной жизнью, была вынужденным отвлечением от настоящей жизни, и хотя она полностью владела Славкиной судьбой, каждой минутой его существования, все же она, в силу своей вопиющей противоестественности, как бы сама собой исключалась, выпадала из Славкиной жизни, когда он думал о ней во всем объеме. Разумеется, он ошибался, ибо ничто не проходило мимо, ни одна минута не проходила незамеченной, так, чтобы не оставить в душе человека своего следа.

Поделиться с друзьями: