Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Но ему представлялось что-то долгое, протянутое куда-то далеко вперед, куда и заглянуть-то не хватает зрения, – это Любина жизнь, и вот он, сидящий на этом пеньке, седой, старый, уже отбывший в мире свой срок. Как тут мешаться в чужие судьбы, есть ли у него право? Что ж, что дочь, что он добра ей хочет. Добро – оно ведь для всех разное, как посмотреть… А то б такого не было, как ныне в семьях сплошь да рядом: родители детям свое гнут, ради ихнего добра, а детям это вовсе не добро, у них на этот счет свои понятия, родительская воля им только обуза, путы…

Ему было трудно заговорить, так противоречиво было у него внутри, но он все же нарушил молчание, сказал, скрывая свою боль, тревогу:

– Ты, Люба, сама

все решай… Тебе ведь жить-мучиться, твоим деткам… Советчики-то в стороне останутся. Володька, он, конешно… Да ведь и хуже него есть, – пьют без просыпу, дерутся… Он хоть, враг его расшиби, рук не подымает…

3

Спустя несколько дней, совсем неожиданно, заявился Митроша.

Было это среди дня, незадолго до обеда. Петр Васильевич лежал, никуда ему не хотелось, даже на чистый воздух в парк. Вошла нянечка, сказала:

– Вас там спрашивают. Сюда провести иль сказать, чтоб ждал?

Петр Васильевич запахнул халат, вышел.

У крыльца стоял Митроша – темно-лиловый от полевого загара, который не сходил с него никогда, даже зимой, в замаранном пиджачке, пыльных кирзовых сапогах. На лице – улыбка, так что все передние сточенные зубы, ржавые от курева, наружу.

– Василич, ну ты и залежался! Рад небось, что харчи даровые?

Он захохотал, еще шире выставляя обкуренные зубы. Митроша от природы был весельчак, неунывака, не много было надо, чтобы его рассмешить. Он и сам охотно смеялся своим шуткам – даже когда другие не смеялись.

– Откуда ты взялся?

– С Ильей Иванычем приехали, трубы какие-то на станции получить. А склад закрыт, перерыв. Ну, я к тебе…

– И хорошо сделал! – сказал Петр Васильевич, тоже улыбаясь. Он был рад Митроше, с удовольствием глядел на его плохо бритую, в прочном загаре физиономию, на его знакомую ухмылку.

– Тебя тут как – на цепи держат иль все же в кустики пущают? Пойдем, посидим. Я одно место укромное знаю…

Митроша хитро подмигнул. Больничный парк был ему знаком. В прошлом году в мастерской сорвалась цепь лебедки, зашибла ему плечо, и он пролежал в больнице, в этом же старом корпусе, недели полторы.

Он повлек Петра Васильевича вправо от дома, за сарайчики, кучи битого кирпича, штукатурки, – в густые кусты сирени с бледно-розовыми бутонами, готовыми через день-другой лопнуть, развернуть гроздья пахучих соцветий.

В кустах оказалось что-то вроде беседки, закрытой листвой со всех сторон. Шаткая лавка в одну доску, перед ней накидано окурков, две-три порожние бутылки, брошенные в глубь кустов, под ветки, даже без особого старания запрятать. Место, действительно, было удобное и, видать, посещаемое.

– Сейчас я тебя, брат, враз вылечу…

Митроша извлек из кармана широких грязных штанов поллитровку с зеленой наклейкой, из другого кармана – серый бумажный сверток с нарезанной колбасой, сыром, хлебом, предусмотрительно прихваченными в том же самом привокзальном ларьке, где брал он и поллитровку.

– Это ты, пожалуй, зря… – неуверенно проговорил Петр Васильевич, не зная, как ему быть с Митрошиным угощением – принимать или отказываться.

– А что?

– Да заругают меня… Все ж таки больница, режим…

– Ты ж не желудошный! Это которые желудошные – нельзя, а всем прочим – это, если хотишь знать, самое первое лекарство… Мы тут, вот на этой самой лавке, с дружками по палате знаешь сколько склянок подавили? Зато и леченье скорей шло, а то б, верно, еще месяц целый тюхался…

Митроша прикусил зубами язычок пробки из белой мягкой фольги, умело, одним движением сорвал ее. Закуска была уже развернута, лежала на лавке. Петр Васильевич подумал – а во что же разлить? Митрошу, видать, это не заботило. Откупорив бутылку, он уверенно, как будто доставал то, что положил сам, пошарил позади себя, под кустом, в древесном

мусоре и палых листьях, и оттуда в обрывке газеты появилась стопка граненых стаканчиков. Митроша отделил от нее два, обтер руками, подул внутрь, выдувая лопавшие соринки. Наполнил водкой.

– Ну, – сказал он, поднимая стаканчик корявыми черными пальцами и чокаясь с Петром Васильевичем, – давай-ка за встречу… Чтоб тебя тут долго не морили…

Выпив, Митроша сморщился, крякнул, взял с бумаги по куску хлеба, колбасы, сыра, сложил их вместе, толсто, куснул во всю пасть и стал жевать с жадным аппетитом. Обе щеки его кругло выпятились желваками – так он полно, до отказа, набил себе рот.

– Что за трубы повезете?

– А хрен их знает! – безразлично ответил Митроша. – Поилки, что ль, на фермах будут делать.

Митрошу в самом деле это не интересовало. Он был такой: пошлют – поедет, надо что привезти – привезет, а зачем, почему – вникать в это у него никогда не было охоты. Стало быть, зачем-то нужно, раз посылают, и Митроше этого было вполне достаточно.

Петр Васильевич знал его столько же, сколько самого себя. С одной деревни, почти ровесники. В войну Митроша прокантовался где-то в трудармии, отощал там, обессилел, но зато остался жив и без царапины. Потом, как и Петр Васильевич, работал в МТС, пока они были. Он умел все, мог и слесарить, и токарить, и подменить сварщика, работал и на тракторах, и на комбайнах, в любом деле мог быть и на первой роли, но предпочитал вторую – подменным, помощником. Деньги – почти те же, а спрос меньше, и всегда есть кем заслониться. И, надо оказать, на этих своих вторых ролях Митроша всегда был на настоящем своем месте. На него можно было положиться: свое он срабатывал на совесть, не лентяйничал и ни в чем не подводил. Когда машинно-тракторные станции закрыли и технику передали колхозам, Митроша каждый уборочный сезон обычно работал с Петром Васильевичем на комбайне помощником, так что они считались как бы парой, и на Петра Васильевича Митроша смотрел, как на своего старшого. Выглядел он даже старей Петра Васильевича: на висках белела густая седина, глубокие морщины резали его выдубленное солнцем и ветром лицо; трое его сыновей давно уже выросли, выучились, жили от него далеко, женато, растили своих детей, но, благодаря легкому нраву Митроши, его склонности к балагурству, байкам, отсутствию в нем настоящей мужской серьезности, солидности, он для деревенских навсегда остался как бы в подростках, малолетках, его даже полным именем не называл никто, не то что с отчеством, так всю свою жизнь он и ходил Митрошей…

– Э-э! Вот же что у меня в припасе! – спохватился Митроша, когда выпили по второму стаканчику и опять потянулись к колбасе и сыру.

Он поспешно порылся в глубоком кармане брюк, рука его по локоть опустилась куда-то внутрь штанины, почти до голенища сапога. Из этой глубины он вытащил лилово-розовую луковицу, грызнул ее кривыми зубами, разделяя пополам.

– На, заешь, – протянул он половинку Петру Васильевичу. – Дело проверенное, никакой доктор не учует… – кивнул он на почти пустую бутылку. – А у нас – де-ла! – весело сообщил он, дожевав закуску и вытирая губы – сначала ладонью, потом о рукав пиджака. – Полный переворот. Эксперимент на нас ставят. Если в районе получится – по всему Союзу распространят.

Видя заинтересованность Петра Васильевича, он нарочно помедлил; глаза его, замаслившиеся от выпивки, озорновато блестели, в них было удовольствие – как он сейчас удивит Петра Васильевича.

– Мастерская теперь не наша, и которые в ней штатные были – тоже теперь не колхозники, забрали их от нас…

– Куда? – Петр Васильевич действительно сильно удивился.

– «Сельхозтехнике» все передали. Теперь это ихнее будет, как производственный участок. Все запчасти, матерьялы – тоже им сдали, до гайки, по описи. Три дня считали, описывали.

Поделиться с друзьями: