Послевкусие сна (сборник)
Шрифт:
Однако тайна, действительно, существовала. Я знала, что в тридцать пять лет умру.
– …Мне сказала об этом гадалка.
Я училась тогда в Ленинграде, в институте культуры.
Началась как раз сессия, мы с подругой торопились на экзамен. Цыганка остановила нас извечным вопросом:
– Скажите, милые, который час?
Я слышала: это обычный прием уличных гадалок – разговор завести, увлечь, а потом обмануть, выманить деньги. Но все равно взглянула на часы:
– Пятнадцать минут второго.
Цыганка придвинулась еще, уверенной скороговоркой выпалила:
– Красавицы, давайте погадаю, всю правду скажу.
Подруга отпрянула:
– Не надо, не надо… Мы все про себя знаем сами.
Но я, как завороженная, протянула руку.
– Пойдем, пойдем, красавица…
Гадалка повела меня за угол розового шестиэтажного дома. Толстая, подвижная, с хриплым твердым голосом, она уже существовала без возраста – ей можно было дать и пятьдесят, и семьдесят лет.
Сначала делала все машинально, заученно, даже не вдумываясь в смысл жестов и слов. Взяла мою руку в свою – унизанную перстнями, горячую и шершавую. Распрямила ладонь, поднесла к глазам:
– Всю правду скажу…
Да так и замолчала. А я стояла, сделав «нейтральное» лицо – чтобы не показаться смешной возможным прохожим, однако, чтобы не обидеть и гадалку. Смотрела спокойно на капельки пота, которые застыли у цыганки на подбородке, в седой редкой поросли.
Правду услышала неожиданно:
– У
Она так и выразилась – «сгинули». Подняла тяжелые веки, посмотрела мне прямо в глаза и – снова на ладонь: наверное, искала там, чем утешить.
– Будет у тебя муж, будет ребенок…
Замолчала, мелькнули белки глаз:
– Где погибли твои?
Я назвала райцентр в Белоруссии…
– Знаю, – кивнула гадалка.
Может, и в самом деле она знала то место – цыгане кочуют всюду.
Опять деловито рассматривала мою ладонь. Наконец, вымолвила:
– Ладно уж, скажу тебе все до конца, дэвочка. Тебе судьба была умереть с ними, но для тебя вышла отсрочка. Вот она, твоя смерть – в тридцать пять лет. Мы такую правду редко открываем… Пожалела я тебя. Береги… береги то, что осталось.
Она взяла пять рублей, которые я машинально достала из сумочки (между прочим, большие для меня в то время деньги), засунула бумажку куда-то в мутную глубину своей цветастой с оборками юбки и вздохнула:
– Нас, дэвочка, ведь тоже стреляли и жгли…
Когда я подошла к подруге, та засмеялась:
– Ну что, скоро свадьбу справляем?
Ответила похожей шуткой:
– Жених уже ждет меня.
Целый день я была не в себе. Но растерянность эту все отнесли за счет волнения перед экзаменом. И все-таки днем я по-настоящему не придала значения гаданию, не впустила в себя глубоко слова цыганки с точным сроком смерти.
После экзамена отправились с подругой в кино, смотрели во второй раз «Весну на Заречной улице». В общежитии потом с удовольствием пила чай с халвой. Но ночью я не могла заснуть. Дело было даже не в самом предсказании, которому сопротивлялись моя молодость и двадцатилетнее, стремящееся к жизни тело. Цыганка выразила то, что я сама давно знала, чувствовала: существование мое несправедливо. Именно так: несправедливо по отношению к погибшим родителям, сестренкам, бабушке.– …И без того я была застенчива, даже нелюдима. А теперь, придя из института, сразу ложилась в постель, отворачивалась к стене и смотрела – будто и впрямь – сквозь нее.
«Голова болит!» – это подругам, чтобы не приставали с расспросами.
В те дни я мысленно множество раз пыталась отправиться в наш городок. Но из этого ничего не вышло. Тяжелая пелена плотно закрывала ту, пропавшую навсегда жизнь. Только по давним рассказам тети я могла кое-что представить. Но в общих чертах. Без деталей.
Отец работал директором типографии. Там же, при типографии, мы и жили. В пристройке из трех смежных комнатушек. В одной – родители, в другой – бабушка с самой младшей из нас, полуторагодовалой Берточкой, в третьей – я и старшая сестра Белла.
Еще я помнила кусок улицы, двор, две скамейки, куда рабочие выходили перекурить, да по-своему редкий запах типографской краски.
Мне только исполнилось три года, когда в начале мая, в сорок первом, меня отправили со знакомыми в Новосибирск – к сестре матери, тоже Лее. Тетя была незамужем, тосковала и в каждом письме просила: пусть ей хоть ненадолго – на лето – пришлют погостить тезку.
Больше я в свой городок не вернулась. Некуда уже было возвращаться. И не было сил. После войны, написав бывшим соседям, мы с тетей узнали, какая смерть выпала каждому. Отец погиб в партизанке (так почему-то говорили о партизанских отрядах). А маму, бабушку, сестренок расстреляли поздней осенью все того же сорок первого.– …Это продолжалось две недели. Потом отпустило. Я перестала укладываться днем в кровать – жила как раньше.
Знаете, неожиданно я похорошела. Похудела, в глазах – по-прежнему печаль, но черты лица приобрели законченность и резкость: обычно к женщинам это приходит на десять-пятнадцать лет позже.
Я будто и в самом деле стала жить вместо своих близких. Проявлялось это иногда в мелочах. Белла – старшая сестренка – любила балет (хотя и видела всего два спектакля – когда приезжала с родителями в Ленинград). И вот осенью зачастила я в Мариинку – правдами и неправдами доставая билеты.
Берточка – младшенькая – готова была отдать все на свете за монпасье; даже болея, глотала безропотно любую микстуру, получив разноцветную горстку леденцов. Эта деталь случайно пробилась ко мне сквозь годы. Дешевые те конфеты я предпочитала теперь всем остальным.
Однажды, взглянув в зеркало, отпрянула: там была мама – еще молодая, но уже родившая трех дочерей, всегда невыспавшаяся, с кругами под глазами; однако, как уверяла тетя, своей застенчивой улыбкой она могла очаровать любого.
Люди вдруг потянулись ко мне. Парни – те немногие, что учились на нашем факультете – старались попадаться мне на глаза, звали в кино и на танцы. Девчонки секретами делились, советовались, если что-то шили: «У тебя, Лея, хороший вкус». Некоторые, как потом муж, чувствовали мою тайну. Так чувствуют иногда чужую смерть или внезапную, не ясную еще опасность. А тайны притягивают – все мы любим разгадывать их.
На одной вечеринке я познакомилась со своим будущим мужем… Уже готовясь к свадьбе, знала, что не люблю его. Но ведь я не любила и никого другого. Приговор был вынесен. Надо было спешить жить.
Впрочем, в Валере мне многое нравилось. Прежде всего то, чего не было во мне самой. Притягивала его победная, веселая уверенность – в себе и жизни. Эта черта его, кажется, гипнотизировала и других. Потому ему все и всегда удавалось. Кстати, будь муж иным – мятущимся, неуверенным, беззащитным перед обстоятельствами и людьми – я рано или поздно обо всем бы ему рассказала.– …Моя жизнь шла как бы помимо меня. После института уехали в Кузбасс. Вскоре родилась дочка. Года через два внезапно, от инфаркта, умерла тетя. А мне надо было только ждать.
– …Когда до названного цыганкой срока осталось около года, я узнала: муж мне изменяет. Я не удивилась, не рассердилась даже: восприняла все с пониманием – будто шла речь о чужом человеке.
Узнала об измене, как всегда, случайно. Пришла в библиотеку в один из дней, когда была в отпуске. Дверь в отдел приоткрыта, поняла сразу, о ком и о чем речь. Мой Валера, оказывается, давно уже похаживал к Нине Залыгиной, тоже работавшей в их НИИ. Я ее прекрасно знала. Нина всегда вызывала у меня симпатию: красивая, незамужняя, бойкая на язык, но вела себя с мужчинами строго, на шею им не вешалась. Была хорошей хозяйкой и портнихой, однако не выпячивала своих достоинств. Я все взвесила моментально: им будет хорошо вместе – потом. Но больше всего рада была за дочку – теперь не страшно ее покинуть.
Уже с полгода Валера появлялся дома поздно – когда мы с Юленькой видели первые сны. Чтобы не будить меня, он ложился на диван. Временами по утрам объяснял: готовят срочно большой проект, надо поднажать; как всегда, был естествен и весел.
Почему он не развелся со мной? Конечно, жалел дочку. Наверное, жалел и меня. Но я сама задумалась тогда о разводе – так было бы честнее. В конце концов отбросила эту мысль: не хотелось ничего менять. Не хотелось травмировать дочь. Да и ждать-то уж было недолго.– … К тому времени я совсем забросила Валеру, даже готовить стала редко: все, что только можно, переложила на тринадцатилетнюю дочь. Муж давно
ходил на работу в одном и том же коричневом свитерке. Почувствовав вдруг вину перед ним, я выстирала и перегладила все его рубашки, пришила пуговицы. Валера ничего не сказал, но понял меня так, как и должен был понять мужчина: вернулся с работы раньше, купил к ужину бутылку хорошего вина. Я свою рюмку отодвинула, он выпил сам, сказав простенький тост нашей юности: «За тебя и за нас!» Лег спать со мной, был настойчив и очень нежен. Я не оттолкнула его – все по той же причине: не хотелось делать резкие движения, громко говорить, что-то выяснять. Но на следующий день, сославшись на нездоровье и виновато улыбнувшись ему, сама перешла на диван. У нас с мужем возникли непонятные, на первый взгляд, отношения – я не поверила бы раньше, что такое возможно. Он чувствовал: мне плохо. И знал, что не в состоянии помочь. Возвращался теперь поздно лишь раза два в неделю. В остальные вечера находил занятия дома, даже готовил. Я не только словами, но и в мыслях не упрекала Валеру: ясно, что здоровому мужчине нужна женщина. Когда он бывал дома, я чаще всего просто лежала на диване, ласково смотрела на него и дочку, но была словно в оцепенении. И еще тихо радовалась: муж ни о чем не спрашивал.– …Наконец, в феврале (да, это мой любимый месяц!) мне исполнилось тридцать пять. Гостей звать наотрез отказалась. Валера принес огромный букет роз. Я приготовила салаты, заливное, стушила жаркое (как вы помните, мяса в магазинах тогда не было, но муж без особых усилий доставал любые продукты). Мне хотелось, чтобы этот день запомнился им. Весело не было – у нас никогда не бывало веселья. Но было спокойно, уютно: рассматривали фотографии из семейного альбома, даже потанцевали втроем. А я – извините, что повторяюсь – весь вечер думала не о себе: о дочке, о ее будущих воспоминаниях. Успокоенной встала и утром. Отнесла в библиотеку конфеты, магазинный торт, выслушала шутливые поздравления, сама тоже шутила, чем, конечно, удивила всех. И опять: почему-то жило во мне чувство наконец исполненного долга.
– …В апреле я в последний раз видела во сне родителей… Было воскресенье, типография не работала. Вся наша семья (и я в том числе) вышла во двор. Сидели за большим столом, накрытым клетчатой потертой клеенкой. Мама разожгла самовар. Пили чай, ели бабушкины пироги – с яблоками и творогом. Я, трехлетняя, восседала на высоком стуле и свободно дотягивалась до всего сама, цедила, как старушка, чай из блюдца. Берточку держала на руках бабушка, отламывала ей крошечные кусочки пирога. Потом отец и мать пели дуэтом, почему-то не глядя друг на друга. Песни были еврейские, белорусские, старинные русские романсы. Некоторые я раньше никогда не слышала, но вот что удивительно: проснувшись, могла повторить слова. Сидели на улице до сумерек. Наконец, все ушли в дом, кроме меня и мамы. Я вдруг стала взрослой, по возрасту такой же, как мама. Она подошла ко мне, нежно погладила по голове, коснулась щеки (я и сейчас, кажется, чувствую ее огрубевшую от стирки руку): «Бедненькая моя!» И добавила: «Живи, дочка!»
– …Больше я тех снов не видела. А недели через три перестала их ждать.
Что было со мной дальше? Обычное: я подчинилась опять течению жизни. И стала другой, хотя часто вспоминаю, как бы возвращаю для себя годы, когда у меня была тайна. Мужу я так ничего и не рассказала. Правда, теперь мне кажется: он сам догадался… пусть не обо всем, но о чем-то главном. Например, о цели моего ожидания. Знаете, я все чаще подмечаю: Валера вдруг отвечает на вопрос, который я задала лишь мысленно. Или – смеясь – с полуслова продолжает начатую мной фразу.
Как всегда, я не ждала от жизни ничего хорошего, но как-то сам по себе сложился счастливый послеперестроечный сюжет: Юленька окончила в Москве знаменитый институт имени Баумана, влюбилась, скоропалительно, однако удачно вышла замуж за русского американца, потом и мы отправились вслед за ней в США, в Бостон. Валере и здесь повезло – устраиваясь на работу, он на первом же интервью с улыбкой доказал своему будущему хозяину, что должен работать в его фирме. Мне – с советским библиотечным образованием – делать было нечего. Нехотя, почти по инерции, я организовала русскую воскресную школу. И знаете, это оказался прекрасный бизнес. Может быть, потому, что я делаю то, что мне самой стало интересным. Пригласила работать в школу скучающих – увы, никому не нужных здесь – бывших вузовских профессоров и доцентов, режиссеров, артистов, художников. А преподаем мы не только русский язык и литературу, но также историю русской культуры, религии, живописи, правила этикета, многие, в том числе древние, языки. О нас пошла восторженная молва – по-моему, вполне справедливая…
Простите, я отвлеклась, говорю сейчас не о том. Не о том, что вы от меня ждете и что по-настоящему волнует меня. Я так ведь и не поняла: ошиблась ли тогда гадалка? Скорее всего – ошиблась я. Известно, у каждого на ладони есть линия жизни. Любая религия, иудаизм в том числе, поведают вам о предначертанности судьбы, о не ясной нам самим – до самого конца, до последнего дыхания – нашей миссии в этом мире. И одновременно – каждому дана свобода воли… Человек – что бы ни случилось – не может и не должен подводить окончательные итоги жизни. Знаете, недавно совсем я услышала перевод одного стихотворения поэта Гирша Глика, ставшего гимном еврейских партизан. Две строчки меня поразили, точно обожгли: «Никогда не говори, что ты идешь в последний путь». Языка идиш я, как и большинство российских евреев, не знаю, но вот же припомнила, словно из детства эхо донеслось: «глик» значит «счастье». Скажите, вам что-нибудь известно о судьбе автора?Я кивнул головой. А потом добавил, что поэт, избравший для себя такой многозначительный псевдоним, был узником Вильнюсского гетто, затем – концентрационного лагеря в Эстонии. Он погиб при побеге – кажется, в августе сорок четвертого.
Послевкусие сна
Ну, зачем, зачем вам нужны мои сны? – настойчиво убеждает меня старческий голос.
Тут и я спрашиваю себя: зачем?
Отдельные листы, листочки, иногда – несколько слов на магазинном чеке, врачебном рецепте… Записи снов. Кое-что уже не помню и недоверчиво перечитываю по несколько раз.
Правда, когда-то думал: это будет огромный архив, а в нем – тысячи снов.
Почему я сначала мечтаю создать такой архив (около двадцати лет назад), а потом охладеваю к этой идее?
Начинаю делать записи снов, думая о запутанной истории советского еврейства. Сколько бы сегодня мы ни пытались прочесть ее, многое так и останется загадкой. Может быть, хотя бы сны, – рассуждаю я наивно, – способны что-нибудь прояснить? И то, о чем люди раньше не могли говорить. И то, что уже забыли. И то, что до сих пор старательно прячут – даже от себя самих.
Оказалось, далеко не все сны увлекательны. Напротив, многие на редкость скучны.
А самое интересное для меня сейчас – «послевкусие сна». Оно возникает у человека, вспоминающего сновидение. Стремящегося во что бы то ни стало к разгадке.
Вороны
На снежном поле, сразу за своим домом (там, где хотели когда-то возводить очередную пятиэтажку, да так и не начали), он увидел стаю ворон. Сначала со свойственным ему нудным педантизмом решил сосчитать их, но сбился. И был очень удивлен этим. Вороны кричали истошно, почти невыносимо.