Послы
Шрифт:
— Да. То есть нет! — услышал он в ответ, к чему Чэд немедленно добавил, что обе они очаровательно, как никто на свете, говорят по-английски, так что, если Стрезер ищет предлог не найти с ними общего языка, этот ему не послужит. По правде сказать, Стрезер — в том настроении, которое тотчас охватило его на вилле Глориани, — вовсе не имел желания искать предлог. Те же, какие он уже отыскал, сгодились бы на худой конец для кого-то другого — для тех, кто их сейчас окружает и чья свобода быть самими собой, насколько он, Чэд, способен судить, положительно доставляет его другу удовольствие. Гости и впрямь прибывали и прибывали, и все, упомянутое Чэдом, — свобода в обращении, яркость, многообразие, смешение различных социальных типов растворялись в этой восхитительной среде, составляя единую картину.
Уже сама вилла производила огромное впечатление: небольшое легкое строение со светлой облицовкой, навощенным parquet, [41] превосходными белыми панелями и умеренной тусклой позолотой, скромным, но уникальным декором, она стояла обособленно, хотя и в самом центре предместья Фабур Сен-Жермен, на краю целого скопления садов, примыкавших к старинным аристократическим особнякам. Вдали от улиц, от людских толп, не подозревавших о ее существовании в конце
41
паркетом (фр.).
42
особняки (фр.).
На мгновение, когда с ним заговорил знаменитый скульптор, наплыв образов стал почти угрожающим. Чэд представил Стрезера Глориани, и тот доверчиво обратил к нему тонкие черты своего прекрасного усталого лица — лица, напоминавшего открытое письмо на чужом языке. Одного продолжительного взгляда и нескольких слов об удовольствии принимать его у себя было достаточно, чтобы наш друг увидел в великом художнике, в чьих глазах была гениальность, в речи — благовоспитанность, позади — долгий многотрудный путь, а вокруг — почести и награды, величайшее чудо среди людей этого типа. На творения его рук Стрезер уже любовался в музеях — в Люксембургском, а ранее, даже с большим благоговением, в нью-йоркском детище миллиардеров; [43] он также знал, что, проведя молодые годы в родном Риме, в середине карьеры скульптор перебрался в Париж, где, ослепляя всех блеском таланта, воссиял как целое созвездие, и всего этого было более чем достаточно, чтобы увенчать его в глазах гостя ореолом романтического сияния и славы. Стрезеру, впервые оказавшемуся в такой близости к дивному феномену, мнилось, что в этот счастливый миг он распахивает перед гением все окна своей души, чтобы ее весьма серая изнанка хоть раз напиталась солнцем, светившим над краем, какой не значился в прежней его географии. Впоследствии его память вновь и вновь возрождала это словно выбитое на медали итальянское лицо, каждая линия которого казалась выполненной самим мастером и в котором время сулило изменить лишь тональность да адрес; и в особенности ему вспоминалось, с каким выражением — словно пронзая своим сиянием, словно сообщая сам знаменитый дух свой — покоились на нем, пока они обменивались приветствиями и любезностями, глаза художника. Стрезер не скоро забыл их, часто думал о них — об этих глазах с их неосознанным, непреднамеренным, направленным взглядом, — думал как об инструменте величайшего духовного зондирования, какому когда-либо подвергался. Он вынашивал и лелеял этот образ, тешась им в часы досуга, но ни разу ни с кем не обсуждал, прекрасно понимая, что подобные откровения покажутся галиматьей и бредом. Было ли это — то, что он читал в них, или то, что они требовали от него, — величайшим из таинств? Тем особенным пламенем эстетического факела — неповторимым, совершенным, — который своим дивным светом навеки осветил наш мир, или, напротив, длинным, прямым раструбом, спущенным в него чьим-то острым прозрением, который жизнь сделала твердым и жестким как сталь. Ничто на свете не могло быть необъяснимее, и никто, без сомнения, не поразился бы его мыслям больше самого художника, но, как бы там ни было, в те минуты Стрезеру казалось, что он положительно держит перед ним ответ за взятое на себя поручение. Глубочайшее знание человеческой натуры, сквозящее в обаятельной улыбке Глориани, — какая жизнь за ней стояла! — полыхнуло по нему, словно поверяя весь его состав.
43
…в нью-йоркском детище миллиардеров… — Речь идет о созданном в 1870 г. музее Метрополитен, одном из крупнейших в мире собраний памятников искусства Европы начиная со Средневековья. Основу коллекции составили переданные в музей собрания живописи, принадлежавшие мультимиллионерам П.-П. Моргану и Дж.-Д. Рокфеллеру.
Тем временем Чэд, легко и свободно представив своего спутника хозяину дома, столь же легко и свободно покинул их и уже раскланивался с гостями. С великим скульптором, как и со своим никому не известным соотечественником, он держался раскованно и умно. Естественность его манер не укрылась от внимания Стрезера и многое по-новому ему осветила, открыв и объяснив кое-что еще, чем он мог наслаждаться. Глориани ему понравился, но он знал: визит будет единственным, в этом у него не было ни тени сомнения. Соответственно, Чэд, который держался очаровательно с ними обоими, выступал в роли своего рода связующего звена для безнадежной фантазии, как намек на неосуществимые возможности — о, если бы все было иначе! Во всяком случае, как отметил Стрезер, его милый мальчик был на короткой ноге с прославленными мира сего и при этом — да, воистину так! — ни в коей мере этим не хвастался. Впрочем, наш друг явился сюда не только ради сына Абеля Ньюсема, хотя наблюдательному уму эта фигура могла показаться тут положительно главной. И впрямь, Глориани, вдруг вспомнив о чем-то и извинившись, попросил Чэда удалиться
с ним, а предоставленный самому себе Стрезер погрузился в размышления. Прежде всего он задал себе вопрос: выдержал ли он экзамен, которому его подвергли? Не потому ли оставил его художник, что заключил, будто он здесь не к месту. А между тем как раз сегодня Стрезер чувствовал себя в ударе и мог бы показать себя лучше, чем обыкновенно. Разве он уже не показал себя? Пусть он был ослеплен, однако сумел же — по крайней мере так ему казалось — дать понять хозяину дома, что понимает, когда его экзаменуют. Но тут он увидел Крошку Билхема, который шел к нему из глубины сада, и по выражению его лица, когда глаза их встретились, Стрезер тотчас догадался, что тот тоже все понимает. Если бы Стрезер сейчас заговорил с ним о самом главном, он задал бы ему вопрос: «Скажите, я выдержал экзамен? Я же знаю, здесь всем устраивают экзамен!» И Крошка Билхем, конечно, заверил бы его, что он ошибается, преувеличивает, и привел бы тот неотразимый довод, что, мол, и его тут принимают и что он чувствует себя здесь — в чем Стрезер мог убедиться! — так же легко и свободно, как Чэд или сам Глориани. Пройдет немного времени, и он, Стрезер, надо думать, перестанет пугаться, найдет должную точку зрения, чтобы хорошенько рассмотреть некоторые лица — типы совсем ему чуждые, чуждые Вулету, — к которым он уже, возможно, начал присматриваться. Кто они, эти люди, разбившиеся на группы и пары, эти леди, так мало похожие, еще меньше, чем джентльмены, на вулетских дам — вот тот вопрос, который Стрезер поспешил задать своему молодому другу, как только они обменялись приветствиями.— О, кого тут только нет! — всех видов и калибров; разумеется, до известных пределов, — правда, скорее, пожалуй, до нижнего, чем до верхнего. Здесь всегда бывают художники — он превосходен, неподражаем с cher confr`ere; [44] ну и всевозможные gros bonnets [45] — посланники, министры, банкиры, генералы — невесть кто — даже евреи. И всегда интересные женщины — но не слишком много: актриса, или художница, или известная музыкантша — если только они не уродины; ну и, в особенности, настоящие femmes du monde. [46] Можете вообразить себе его биографию по этой части — полагаю, нечто сказочное: дамы от него без ума. Но он умеет держать их в повиновении. Как ему это удается, никто не знает, притом вполне изящно и мило. Да, здесь бывает не слишком много народу, но люди все изысканные, избранный круг. Во всяком случае, докучливых болванов почти нет; и с самого начала не было; он владеет каким-то секретом. Поди знай, каким! И со всеми одинаково ровен. И никому никаких вопросов.
44
дорогим собратом (фр.).
45
важные особы (фр.).
46
светские женщины (фр.).
— Так-таки никаких? — рассмеялся Стрезер.
— Иначе как бы я мог быть здесь? — вложив в эту реплику всю свою искренность, отозвался Билхем.
— Ну-ну, не морочьте мне голову: вы как раз и входите в избранный круг.
Пусть так! Молодой человек оглядел собравшихся:
— А сегодня этот круг, кажется, отменно хорош!
Взгляд Стрезера последовал за глазами собеседника:
— И все они, кого мы здесь видим, femmes du monde?
— Без сомнения, — заявил Крошка Билхем как человек в этой области вполне компетентный.
К названной категории наш друг относился сочувственно: она проливала свет, романтически-таинственный, на женскую природу, и Стрезер не отказывал себе в удовольствии изредка за ней понаблюдать.
— А польки среди них есть?
— По-моему, есть одна португалка, если не обманываюсь, — вглядевшись, ответил Билхем. — А вот турчанок я точно видел.
Стрезеру это показалось странным и захотелось отдать должное дамам.
— Среди них, этих дам, кажется, царят мир и согласие.
— О, на близком расстоянии оно виднее. — Но поскольку близкого расстояния Стрезер явно побаивался, хотя всей душой был за мир и согласие, Крошка Билхем продолжал: — Плохой мир, знаете, лучше доброй ссоры. Впрочем, если вам так угодно, это говорит лишь о том, что вы себя не исчерпали. Но вы всегда попадаете в точку, — любезно добавил он, — схватываете на лету.
Комплимент пришелся Стрезеру по душе — он даже расчувствовался.
— Ну-ну, не расставляйте мне ловушек! — весьма беспомощно попытался он отбиться.
— Впрочем, — продолжал молодой человек, — наш хозяин на редкость к нам расположен.
— К нам, американцам, вы имеете в виду?
— О нет, такого у него и в мыслях не бывает. Вся прелесть этого дома, что здесь не слышишь ни слова о политике. Мы о ней не говорим. Я имею в виду — с этими злосчастными юнцами. Тем не менее здесь всегда так же чарующе, как сегодня: словно в самой атмосфере есть нечто такое, благодаря чему наше ничтожество не выходит наружу. И это отодвигает нас назад — в прошлый век.
— Боюсь, — сказал, улыбаясь, Стрезер, — меня это скорее выдвигает вперед — и еще как вперед.
— В следующий век? Ну это, вероятно, потому, — возразил Билхем, — что вы обретаетесь в позапрошлом.
— В предшествовавшем прошлому? Благодарю вас! — рассмеялся Стрезер. — Стало быть, попроси я вас представить меня кому-либо из дам, мне, как экземпляру века рококо, [47] вряд ли можно рассчитывать на их благосклонность.
47
…как экземпляру века рококо… — В первой половине XVIII в. наибольшее распространение получила художественная школа рококо, культивировавшая в своих живописных и архитектурных произведениях воздушность, причудливость, легкий оттенок эротизма.
— Напротив, они в восторге — мы все здесь в восторге — от рококо, и где еще найдешь для него лучший антураж, чем эта вилла, сад и все такое прочее. Многие из здесь присутствующих, — Крошка Билхем улыбнулся и обвел глазами гостей, — коллекционеры. Вы будете нарасхват.
На мгновение услышанное вновь повергло Стрезера в размышление. Вокруг мелькало немало лиц, которые он не взялся бы аттестовать. Очаровательные? Или всего лишь странные? И без разговоров о политике он угадывал среди гостей поляка, если не двух. В итоге он вдруг разразился вопросом, который гвоздем засел у него в голове с того момента, когда Билхем к нему присоединился: