Посмотри на меня
Шрифт:
– Не уезжай. Я от тебя завишу физически. Всегда так было, ты знаешь, – попросил Виталий.
– Да, знаю. Но с тобой я тоже страдала. Наша связь… странная… не приносила мне облегчения, счастья. Только боль. Я прокручивала ее в голове, наслаждалась ею. Старалась выгнуть посильнее ногу, тебя это вводило в ступор. Ты смотрел на меня, а я на тебя – чем сильнее ты удивлялся, ужасался, тем мне было приятнее. Извращение какое-то. Тебе так не кажется? Я бы привлекла тебя, если бы не мои, так сказать, особенности? Если бы я была обычной? – Инга буравила его взглядом. Он терпеть не мог, когда она на него так смотрела. Не моргая. Как у нее это получалось? Она лежала голая, полностью от него зависимая в тот момент. Как и много лет назад, она
На своих многочисленных эскизах Виталий пытался набросить хотя бы кусок ткани на ее грудь, бедра. Пусть намеком, но прикрыть эту наглую, беспардонную наготу. Но так и не получилось. Инга на рисунках могла быть только голой. Никакого поворота ноги, положения тела, скрывавшего срамоту, руки, будто случайно прикрывшей грудь, эскиз не допускал. Виталий злился, хотел порвать рисунок, но не мог. Он хранил их все. Старая папка с истрепавшимися углами, на завязках, превратившихся со временем в нитки, уже не вмещала все наброски. Но он не хотел заводить другую. Потом пришлось. Он никогда и никому эти рисунки не показывал. Никому, кроме Инги.
Сколько времени спустя она позвонила? Прошел год с небольшим. Он уже не ждал ее. Не отчаялся, не смирился – просто устал. Не каждому человеку дан дар ожидания. Далеко не каждый умеет терпеть разлуку. И не каждый готов к тому, чтобы жить лишь надеждой. Виталий тогда окончательно перебрался в бабушкину квартиру, забрав остатки вещей, которые Лена выставила на лестничную клетку. Он не открывал сумку. Дошел до ближайшего мусорного контейнера и выбросил. Вместе с Леной и неудавшейся попыткой семейной жизни.
К телефонным звонкам Виталий успел привыкнуть – часто звонили по работе заказчики, и он уже не дергался от каждого звонка. Сердце не рвалось на части. И оттого сильнее было потрясение, когда он услышал в трубке ее голос.
– Привет. Весна наконец наступила. У тебя как, окна грязные? А я помыла. И сразу же пошел ливень. Помнишь, как ты жаловался, что тебе не хватает света? – рассказывала она, будто они расстались буквально вчера.
– Это ты? – У Виталия пересохло во рту. Он еле ворочал языком.
– А ты ждал звонка от кого-то другого? – усмехнулась Инга. – Ну, прости. Просто посмотрела сегодня на окна без занавесок и тебя вспомнила. Вот решила позвонить.
– Я ждал. Тебя, – промямлил Виталий. – Приедешь?
– Когда? – легко спросила Инга.
– Когда можешь? – Виталий боялся сказать лишнее.
– Сейчас могу, – ответила Инга. – Через час буду. Если, конечно, хочешь.
– Хочу…
В тот день, когда Инга появилась в его квартире, Виталий сделал то, о чем раньше и помыслить не мог. Достал папку, в которой хранил наброски, дернул неудачно завязку, вырвав с корнем, и рисунки разлетелись по полу. Он кинулся их собирать, и в этот момент Инга зашла в квартиру. Он специально оставил дверь открытой. Конечно, Виталий не стремился произвести на нее впечатление. Не мечтал увидеть ее восторженный взгляд – он наблюдал, как она берет один лист, рассматривает, откладывает в сторону, потом другой. И уж тем более не предполагал, что она сядет на кровать и весь вечер будет рассматривать его наброски. Свои части тела – от пальцев до шеи.
– Что ты хочешь? – иногда спрашивала его Инга в моменты близости.
Он хотел одного. Это было его тайное, самое запретное желание. Самая неприличная мысль, сидящая в голове. Самое недозволительное, выходящее за все рамки извращенное желание, в котором он не мог признаться. Позже окажется, что так и не признается: чтобы она наконец обняла его, поцеловала по-другому – с нежностью, исходящей изнутри, из желудка, которую нельзя сыграть или сымитировать, как наслаждение. И сказала, что он гений, настоящий. А потом поцеловала бы его руку, ладонь с внутренней стороны. Прижала к своей щеке и снова поцеловала. Он мечтал, чтобы хоть раз она поцеловала его ладони в знак благодарности, нежности, восхищения, признания.
Как он когда-то целовал ее ступни. Каждый палец. Когда удалось
сделать набросок, от которого ему хотелось плакать, настолько рисунок соответствовал действительности. Идеальный. Не придраться. Написанный по памяти. И потом он целовал каждый ее палец, каждую фалангу с признанием – он изобразил все так, как есть.– Чего ты хочешь? – спрашивал Виталий в каждую их встречу.
– Нежности, откровений, ласки, – неизменно отвечала Инга.
– Все этого хотят. А конкретно? – требовал Виталий.
– Скажи, что ты меня любишь, – как-то неожиданно попросила Инга. Он оказался к этому не готов и замешкался. Не смог ответить сразу же. Пошел варить кофе.
И она… пропала на два года. Два мучительных для него года.
За это время он написал ее почти всю – живот, пупок, внутреннюю поверхность бедра, руки от локтя до запястья и отдельно от локтя до плеча.
В тот день, когда Инга вдруг появилась и увидела разбросанные по полу эскизы, рисунки акварелью, маслом, графитом – свои колени, шею, нос, – она так ему ничего и не сказала. Просидев несколько часов над его работами, она отбросила последний эскиз, вскочила и молча ушла.
Их связь была ненормальной, мучительной. Они встречались, были любовниками уже сколько… пятнадцать лет? Он ничего про нее не знал. Она же, казалось, знала про него больше, чем он сам про себя. Годы бежали слишком быстро. Быстрее, чем развивались их отношения. Да и как можно было назвать их редкие встречи отношениями? Странная, противоестественная зависимость. Сексуальное влечение? Инга была родной – по запахам, ощущениям, дыханию, телодвижениям. Тем человеком, с которым хотелось умереть в один день, обнявшись в последний раз. На одной кровати, застеленной старой простыней. Лежать голыми и знать, что умираешь.
– Что ты в этом понимаешь? – разозлился Виталий. – Это мой сын. У тебя ведь нет своих детей.
– Никогда, слышишь, больше никогда ни одной женщине не говори такое: что она могла стать матерью, но этого не случилось. Это самое страшное, что можно произнести, – тихо сказала Инга.
– Зачем ты пришла? Зачем опять появилась? Почему ты надо мной издеваешься? Зачем я тебе сдался? Ты можешь со мной просто поговорить?
Виталий уже не кричал, а орал. Ему было так больно, что хотелось проорать эту боль. Неужели Инга не видит, не чувствует, что ему плохо, и сознательно его добивает? Или она ему так мстит? За что?
– Мне пора. Правда. – Инга спокойно начала одеваться.
– Зачем я тебе был нужен все эти годы? Скажи. – Виталий вырвал из ее рук лифчик, который она собиралась надеть.
– А я тебе зачем? – ухмыльнулась она.
Она знала, что обрекает его на настоящий ад. Тот, в который его хотела отправить Лена, – мучиться каждый божий день, страдать так, что хочется выйти в окно от бессилия и невозможности все исправить. Он был обречен думать о нерожденном ребенке. И пытаться его написать, как все эти годы писал женщину, так и не ставшую матерью. Представлять, от кого из родителей что ей передалось. Потом, когда Инга уже ушла, он взял карандаш и не смог сделать набросок. Рисовать детей он не умел. Подсознание выдавало херувимов, пухлых младенцев с картин великих мастеров. Реальных, настоящих детей Виталий никогда не писал. И, наверное, в тот момент он понял Лену, оказавшуюся одной с больным ребенком на руках. Лена не знала, что делать, ей было страшно. И этот страх Виталий вдруг почувствовал. Он не мог даже сделать набросок того, что легко рисуют уличные художники разной степени таланта, профаны-самоучки, непризнанные гении: пухлых детей, непременно кудрявых и румяных, с гипертрофированными складками-перетяжками и круглыми, как блюдца, глазами. Одинаковых. Написанных, как под копирку. Виталию в голову не приходило рисовать новорожденного Лерика. Или Лену, кормящую сына грудью. Все банальные сюжеты, просившиеся на карандаш, он не использовал, потому что просто их не замечал. Не видел ни красоты, ни нежности, ни особого таинства – сакрального, потустороннего, которое хранят в себе только новорожденные младенцы и кормящие матери.