Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Посредине пути
Шрифт:

Эстонцы чаю предпочитают кофе. Чтобы я не скучал, пока он варится, она включила радио, не переставая в то же время рассказывать истории из своего детства: об отце, о брате, и я был вынужден все это усвоить вместе с ариями из оперетт Кальмана. Наконец кофе был на столе, и только теперь она поинтересовалась моей жизнью — есть ли у меня дом и есть ли у меня жена.

Почему-то женщины всегда этим интересуются, словно это так уж важно. Я рассказал Старой Даме, как появилась в моей жизни жена, которая всего боится: чужих людей, пожара, протекающих кранов (Старая Дама призналась, что сама боится протекающих кранов), темноты, воров. Но улицу переходит, не поглядев ни налево, ни направо, заботясь лишь о том (если дождь), чтобы не забрызгать чулки… Конечно, рассказывал я дальше, всем этим страхам объяснение есть: во время войны, когда моя жена с мамой проживали где-то в подвале, их не раз обкрадывали, забирая последние хлебные карточки, да и пожары были, все это оставило след на всю жизнь; они лишались своего скудного имущества, а бедность все-таки

большое свинство.

Я обратил вдруг внимание, что совсем заговорил Старую Даму. Эту свою склонность я вообще-то знаю и обычно стараюсь свою речь контролировать, чтобы сдержать вовремя извержение моих «умных» мыслей. Но существует сорт люден, которые своей реакцией на твои высказывания как будто провоцируют тебя на дальнейшие излияния. К таким можно отнести и Таймо: когда в моей речи иногда возникают вопросы или обращения, требующие согласия или отрицания от собеседника, она с готовностью, даже подпрыгивая на стуле, восклицает:

— Ну конечно! Да, да… — и смотрит так, словно это именно она сама и хочет меня убедить, насколько я прав. Когда же она мне не поддакивала, то слушала не перебивая, иногда я улавливал в выражении ее глаз как будто тоску, и мне думалось, что, наверное, ей не нравятся те люди или моменты, о которых я в это время рассказывал. Только никакими словами она это не подтверждала. Постепенно мне стало казаться, что она, словно японка, никогда не произнесет слова «нет», а точнее — она не любит высказываться в отрицательном порядке.

Так или иначе, но мне надо было закругляться, не забывая, что хорош тот гость, который вовремя распрощается. Ради приличия я все же поинтересовался, почему, собственно, они с отцом мне написали и почему считали, что мой дом возможен только в Эстонии, ведь живут же в Эстонии русские уже более тридцати лет и как будто нисколько не тяготятся этим.

— Не знаю, — произнесла она задумчиво, немного даже с грустью. — Если я живу в своем маленьком жилище тридцать с лишним лет, то ничего мне больше не нужно; пусть мне предлагают самую роскошную квартиру с центральным отоплением, с горячей водой, с ванной — я ни за что эту свою убогую квартиру не поменяю. Здесь печь дымит, надо разобрать, отремонтировать. Когда соберусь — неизвестно. Да и туалет зимой замерзает, воду спустишь — все на нижних соседей пойдет, и надо тогда бегать в другой подъезд в общий туалет; ночью особенно неудобно. Но я не представляю, чтобы я где-нибудь в другом месте жила. И отец здесь жил и умер здесь. А я сюда поселилась во время оккупации, когда и паспорта не имела, у меня был немецкий аусвайс, да никто по этому аусвайсу не мог сказать, кто я — женщина или мужчина; немцы написали имя, фамилию и еще, что я бриллентрегер — очконоситель. А когда фронт пришел в Нарву, мы с Михкелем из Силласте ушли самыми последними после того, как я всех своих девчат увела с немецких укрепительных работ, куда нас гоняли, мы им там ров должны были рыть, а русские самолеты летали уже низко над головой и стреляли из пулеметов. Я сказала девчатам, чтобы все бежали домой, и мы побежали, а немец кричал: «Хальт!» Я ему показала наверх и сказала: «Не ори, а смотри туда, видишь пятиконечные звездочки, красные!» И затем мы побежали. Домой пришла, теткина двоюродная сестра Тилулилу Линда погнала меня корову доить. Корова паслась у дороги. Рядом один немецкий офицер и два солдата взрывали телефонные столбы. Моя черная корова так испугалась взрыва, что меня опрокинула, молоко разлила и убежала. Лежала я в луже и плакала от обиды, а тут, слышу, кто-то надо мной хохочет — эти три немца за животы держатся. Встала я и от злости оставшееся в подойнике молоко выплеснула им в морды: «Нате вам в последний раз эстонского молока, больше не дадут!», показала язык и убежала, а они все ржали вдогонку.

Когда с Михкелем добирались в Тарту на его лошади — а отец уже в Тарту жил, — немцы остановили все повозки и велели мужчинам аусвайс показать. Только мужчинам. У Михкеля аусвайса не было, и я ему сразу свой передала, ведь из моего никто не понимал, чей он — мужчины или женщины, фотокарточки не было, было лишь написано «бриллентрегер». Но Михкель очков не носил. Я напялила ему на нос свои. Так нас пропустили и…

…В общем, я обалдел, как говорится, но выслушал эту предлинную историю до конца, ведь она же меня слушала. Только на восклицание типа «Ну конечно!» у меня не осталось даже малейшей паузы. В результате мне уже на все было наплевать, потому что мой поезд давно находился на подступах к Риге…

Конечно, я обещал ее навестить, если случится оказаться в Тарту. И ушел на вокзал добывать билет на следующий поезд. Был август, дул ураганный ветер, была гроза.

2

Теперь май, но день стоит ясный и теплый, хотя какое будет лето, еще не скажешь. Лежа в гамаке, я могу сосчитать все сосны, растущие на левом берегу озера. Но я их уже давно все сосчитал — их семьдесят девять, тех, что мне видны, когда лежу в гамаке головой на запад. Я только что искупался, и что это за скука и красота одновременно — купаться в озере одному. Ни одной человеческой единицы вокруг, только вороны, дятлы, белки, и синички еще, проявляют любопытство. Сколько сейчас горожан по всей стране, по всем странам и континентам отдали бы не знаю что, лишь бы очутиться здесь. Но нет, благодарю. Мне они не нужны. Купаться одному скучно, но это лучше, чем окружающие тебя где-то на юге, на пляже, орущие, шумящие, жующие,

пьющие, оставляющие на каждом шагу после себя горы объедков, бумаги, окурков и другого мусора человеческие толпы.

Здесь чисто настолько, что даже трудно современному горожанину понять, да и мне трудно описать — чисто, и все. И тихо. Самолеты, единственно, где-то на невидимой высоте летают, слышен шум их моторов, но он как будто вне действительности, настолько отдален. Гамак — вот изумительное изобретение. Колесо, говорят, было самое прогрессивное изобретение еще миллиард или триллион лет назад и от него пошла цивилизация… Не знаю. Для меня колесо — нуль. Сюда, на Черное озеро, на колесах не добраться — только на своих ногах, и то изрядно попотев. Не будь так, не было бы здесь давно уже ни чистоты, ни тишины и покоя. Человек обожает оставлять везде следы своего пребывания, так он ужасно тщеславен. Вероятно, так было бы и со мной, но мне ведь пришлось воспитываться в сознании, что нельзя, что прямо-таки опасно оставлять какие-либо следы после себя. Что ни говори, а воспитание — великая вещь!

С Таймо мы подружились основательно. Благодаря ей мне в какой-то мере удалось восстановить знание эстонского языка. Она стала мне регулярно высылать в Москву литературу: журналы, газеты, причем мне очень понравилась тартуская «Эдази». Газета небольшая, намного меньше центральных, но насыщенная. Притом техника подачи информации предельно проста: вначале сведения об основных событиях в городе и стране, сжато и ясно, потом таким же образом обзор международных событий; ухитряются напечатать что-нибудь с продолжением — роман или публицистику. На последней же странице объявления о похоронах, о купле-продаже, обмене и находках-потерях. Можно встретить объявление: «Потерян кошелек с крупной суммой денег и золотыми кольцами. Честного человека, нашедшего кошелек, просим доставить по данному адресу за вознаграждение»… (Интересно бы узнать, какова сумма вознаграждения в сравнении с потерей.)

Естественно, бывая в Тарту, я всегда наносил визит Старой Даме, как и обещал, чтобы дать ей возможность что-нибудь подарить мне. Обычно это запонки (у меня их набралась со временем целая коллекция, хотя уже давно не ношу сорочек с галстуком и с запонками). Иногда она мне дарила рубашки, еще носки, носовые платки. Еще — собственноручно связанные вещи: шарфы, перчатки, те же носки, и Зайчишке что-нибудь — платье, шаль, перчатки. У Таймо вообще страсть делать подарки. У нее имеется список с датами рождения многих людей, и она всем что-нибудь посылает, хотя сама не получает ничего ни от кого.

Когда же она стала обижаться, что я останавливаюсь в гостинице, мне пришлось отказаться от удобств и жить у Таймо на Пуйестее, что само по себе было связано с небольшими неудобствами. Во-первых, соседи: они никак не могли понять характера моего контакта с Таймо, а понять им очень хотелось. Не то что характер контакта, они меня никак и увидеть не могли, ведь насчет следов я уже говорил… Но они знали, что у Таймо время от времени происходит что-то необычное, с их точки зрения, ибо иногда на ее бельевой веревке с женскими предметами туалета непривычно соседствовали мужские рубашки. Да и стены, наверное, позволяют (если прижаться к ним ухом) разобрать, что Таймо с кем-то разговаривает. Правда, Таймо говорит и тогда, когда совсем одна, хотя совсем одна она (как и никто из людей) не бывает: она разговаривает с воробьями за окном, с пауком в углу, с мухами на потолке (очень враждебно), с многочисленными своими кактусами, с медной отцовской трубой (кларнет), с испорченным дверным замком, с краном, которому вздумалось начать течь, — у нее уйма тех, с кем можно говорить. Среди всех особо выделяется олимпийский мишка, мною подаренный, и игрушечная мягкая мартышка. Но, разумеется, все здесь перечисленное молчаливо, тогда как я отвечаю ей. Такую разницу соседи, естественно, заметили.

Но увидеть меня они не могли. У Таймо отдельный вход прямо с улицы, да и окна расположены неудобно. Соседи — старые люди — всячески старались выяснить обстановку. Они, кажется, спали на своих подоконниках, которые в сторону улицы, чтобы увидеть, когда я вхожу или выхожу, но все напрасно. А носки мои и рубашки нет-нет да и сушились во дворе — это факт. Что носки! Что рубашки! Если бы они еще могли увидеть мой портрет на полке…

Конечно, такое повышенное внимание соседей является до некоторой степени неудобством, но гораздо большее неудобство заключалось в самой Старой Даме, с которой мы делили ее небольшую, до предела загроможденную квартиру. В сущности, мы всегда были как пассажиры купейного вагона: когда мне надо ложиться, она удаляется на кухню, и наоборот. Ночи для меня лично были бессонными. Она оказалась первоклассной храпуньей и храпела мастерски, просто музыкально, с богатым регистром. На мои робкие призывы повернуться на другой бок она не реагировала никогда, она их не слышала. Поскольку же между нашими кроватями стоял массивный квадратный стол на колесиках, я этот стол толкал, и он стукался о ее кровать. Тут она испуганно вскакивала, затем, уяснив ситуацию, ложилась, и вскоре все снова повторялось. Если же я ее будил три раза подряд, она обиженно уходила на кухню, устраивалась там в глубоком кресле и храпела без помех до утра. Наутро с ее стороны никакой обиды, всегда бодрое: «С добрым утром!» Еще одно неудобство заключалось в Таймо — ее разговорчивость. Она мне постоянно о чем-нибудь и, что еще хуже, — о ком-нибудь рассказывала. Конечно, она рассказывала живо, иногда в лицах изображая какое-нибудь событие. Но если бы я хоть кого-нибудь знал из тех, о ком она говорила…

Поделиться с друзьями: