Посредине пути
Шрифт:
Но кто это делает? Вот что интересно. Те же, кто вчера терпимо и доброжелательно был настроен к негативным явлениям. Что с ними произошло за ночь? Внешне они выглядят так же, как вчера. А если они завтра опять изменят свое отношение — как прикажете с ними ладить?
Когда меня прогнали с корабля на Сахалине, старый рыбмастер мне сказал: «Дисциплина на море — вещь обязательная». Но разве только на море? А в торговле? А в искусстве? Но здесь куда реже прогонят «с корабля», если вообще прогонят… Здесь лишь принято менять убеждения: одни выкинул, другие — новые — проповедуешь.
Как-то давно в Киеве зашел я в крупное издательство и на столе секретаря увидел большой список
А вот такие негативные явления, как, скажем, Волли с улицы Гороха, который приобрел в наследство дом, или люди в бункере рядом со штабом добровольной народной дружины, или же таксисты, торгующие водкой, — они так просто своих убеждений не меняют, они с твердыми принципами: больше пить не будут, но и меньше тоже… Хотя перед кем-то, естественно, возникли трудности, которые другим зато на руку.
Например, если у торгашей раньше бутылка стоила червонец, после «переворота» стала пятнадцать рублей, а еще позже двадцать пять… Риск! И он, спекулянт, тоже боится. Раньше он только после закрытия магазина наживался, теперь же еще и до открытия ему «урожай» можно снять: иному бедолаге до двух часов никак не выжить…
Я шел домой на хутор и опять мечтал.
Вспомнилось, как мечталось в детстве и как меня мое мечтание кормило…
Тогда я тоже бродил по дорогам и тропинкам, но не в качестве одного из «лесных братьев». Я им был не нужен, шестнадцатилетний сопляк, да и не знал из них никого. Но жить было негде. В моем доме поселились люди, ничего не знавшие о моих близких. Я ходил по деревням. Во многих из них меня так и звали — «мальчик, который ходит»… Потому что я неоднократно там проходил. Ночевать оставался обычно там, где меня настигал вечер, — у хуторян, которые победнее и попроще, такие обычно бывали более гостеприимны и более любопытны к тому, что делается в мире.
Ведь в то время единственный крестьянский транспорт — лошадь — не позволял особенно разъезжать с места на место. Раз в неделю или в месяц, а то и в полгода ездили в город что-то купить, что-то продать — вот и все дела. Откуда же что узнаешь? Телевизор люди бы за колдовство сочли, радиоприемники во время войны у большинства населения конфисковывались всеми освобождавшими островитян — сперва одними, потом другими. Бывало, одни возвращали то, что отобрали другие, но в целом была путаница, и отобранные приемники или велосипеды доставались тем, кто находился поближе к складам. Так что я был вместо радио, кино и театра. Пока шел по дорогам и лесам, выдумывал правдоподобные истории. Придя куда-нибудь на ночлег — врал как заведенный, отрабатывал постель и ужин…
Рассказывать колхозникам или единоличникам-хуторянам захватывающие и страшные истории из своей жизни мне приходилось и позже, когда бежал откуда-нибудь. Те истории были главным образом о побегах, как в современном американском кино, где побеги из тюрьмы показаны в сотнях вариаций. Люди опять слушали, разинув рот и… кормили, ночевать оставляли. Сочувствовали.
Теперь я шел из леса от Черного озера и мечтал совсем о другом, и ни о чем особенном рассказывать не собирался, а собирался сказать Тийю, что в конце концов никто не виноват, что я ее всю жизнь любил, ее образ всегда в сердце носил, ее черты другим женщинам, мною придуманным, приписывал,
как, например, Сирье, которую убили жестокость и подлость.До ухода в лес я в доме натопил, в печке тушеное мясо в глиняном горшочке оставил. Она знает, мы это уже не раз проделывали, как в старину в деревнях бывало. А нашими помещениями по-прежнему остались верхние комнаты, где я жил еще до смерти старого Роберта. Благодаря нашим стараниям в них стало чертовски уютно, хотя и приходилось таскать дрова наверх, а удобства находились во дворе.
Я и раньше пытался заговорить как-нибудь ненавязчиво, намекал, что у нас с ней как-то комично получается: она отказывает в конце нашей жизни мне в том, в чем я ей отказал в начале. Но успеха не достигал. Она просто не «заводилась».
— Перестань! — единственный ответ на конкретную тему, и тут же закрывала мне рот каким-нибудь сногсшибательным вопросом, обязательно таким, на который, она знала, я непременно постараюсь ответить, а в таком случае, в какой бы я ни был боевой готовности, тут же опущу оружие, просто не в силах его держать, будучи увлеченным идеей заданного мне вопроса. Такие приемчики у женщин меня обычно жутко раздражали, то есть когда в самый неподходящий момент — ты и думать-то, кажется, ни о чем постороннем не можешь — она тебя вдруг спросит, например, о том, куда у меня все-таки могли уйти лишние три рубля, когда я ходил за покупками…
Вот и Тийю.
— Скажи, — спросила она как-то, когда я в который раз пытался втолковать, что мы ведь все-таки остались неравнодушными друг к другу, несмотря на эту прорву-лет и события, что прошли в нашей жизни с того времени во Фленсбурге, так что…
— Скажи, пожалуйста, — спросила она, — а ты до конца жизни думаешь кормиться этим… ну, я имею в виду литературу?
Меня как будто молотком по голове стукнули. Я ей об одном, она мне — другое. У русских есть поговорка: «Ей про Фому, она — про Ерему».
Ну откуда мне, черт побери, знать, когда будет конец моей жизни, и какой он будет, да что я буду делать?
Подумать только! У нас хорошо, тепло, соседей нет; ни скотину тебе кормить, дети не плачут. Я ей о чем толкую-то? Литература…
Конечно, я буду ею заниматься и кормиться до тех пор, пока не станет ясно, что именно она обеспечит мне конец от голодной смерти, а так… Чем же еще прикажете заниматься? Я тоже обратил внимание, что и в периодической печати, и другими методами идеологического воздействия в настоящее время призывают людей — каждого индивидуума в отдельности — приложить максимальные усилия и содействовать мировому прогрессу в деле борьбы с угрозой войны; так ведь и я являюсь отдельным индивидуумом в общей массе людей мира!
А что я еще делать могу?! Может, и было бы от меня больше толку, если бы я был хорошим электриком, акушером, слесарем или токарем, но я ничего больше делать не умею, кроме того, что делаю, да и это тоже дастся нелегко, с русским языком у меня до сих пор отношения до конца не выяснены, а на эстонском писать бессмысленно: чтобы быть напечатанным на эстонском, не надо ссориться с живыми классиками, об этом меня просвещал еще в Тарту, в бункере, бывший заместитель прокурора.
И я объяснил Тийю: решил писать потому, что больше ничего делать не умею. Решив же, столкнулся с трудностями, и главная из них — герой. Где его взять? О героизме пишут больше, чем его можно обнаружить, а если на всех не хватит, придумывают — на то и писатели; но для меня не все подходы к герою удобны, поскольку пришел в литературу совсем из другого института, и мне ли не понять, что рассказывать о следователе я не в состоянии, а об уголовнике твердить без конца — просто неприлично.